Versão em português 中文版本 日本語版
Polish version La version française Versione italiana
Русская версия English version Deutsch Version

В поисках утраченного времени   

Мальчик на снимке - мой дядя по маме. Таким он был летом 1942-го, за два с половиной года до того, как сложить голову под Кенигсбергом.

Мысль побывать в Калининградских краях одолевала меня давно. И когда случай представился, все короткое пребывание автора заботила цель установить, какая из тамошних (не факт, что окрестных) деревень носила в 1945 году значащееся в фронтовом извещении название Бергау. Гиды принимающей стороны убеждали, что это задача не двух выходных: город страшной, перекликающейся с Брестом судьбы, полностью сменил топонимику. Доставшись стране-победительнице в качестве тяжелейшего трофея, Кенигсберг подвергся полной русификации. Здесь не сохранилось германского населения, остатки которого обязали покинуть территорию Восточной Пруссии. Нечто подобное, с известной поправкой на масштабы и ситуацию, произвели в нашем городе в 1939-м - экспроприированный у Польши, Брест «зачистили» от поляков и прочих нежелательных элементов. Впрочем, больше аналогий вызывает у меня иная параллель - с Брест-Литовском времен строительства крепости. Тогда при нетронутом населении у нас не стало материального воплощения прежнего города. Из сохранившего же архитектору (при всех разрушениях) Кенигсберга изъяли прежнюю душу или, другими словами, многовековое социокультурное содержание.

На мою удачу, среди многих имевшихся в киоске карт нашлась такая, где рядом с действующими названиями населенных пунктов указывались старые. Сухие для нашего уха в лающей непонятности немецкие названия оказались переписанными на Лужки, Озерки, Веселое, Солнечное, Жаворонково...

Бергау - теперь Цветково - лежало в пятнадцати километрах от черты разросшегося города...

Владелец первого же «жигуленка» охотно взялся таксануть - с доходами в крае, мягко говоря, не очень. Я мало надеялся отыскать какие-нибудь следы и жадно вглядывался через автомобильное окно в рельеф и мелькавшие в полях доты. Где была та атака?..

Цветково предстало крохотной, в десяток домов, деревенькой, почти хутором. Обратился к стайке подростков - ответ не обрадовал: ничего уже не осталось. Потом один спохватился: «Или вам наших надо?» Только через протяжную паузу я сообразил, что из подобных мне следопытов к ним теперь ездят почти исключительно с немецкой стороны.

...Обелиск стоял на въезде в деревню, окруженный плитами с высеченными фамилиями. Простенькая, как немало где, композиция - не до изысков было, - но ухоженная и побеленная. Скромный веночек и стандартная, сто раз читанная надпись: «Вечная память героям, павшим за честь и независимость Родины в Великой Отечественной войне 1941-1945 года». Но почему так колотится сердце?

Тринадцать плит примерно по шестьдесят фамилий - жаркий был бой. Скольжу по спискам глазами, пропуская старших и младших командиров и вчитываясь в рядовых. «...Гурин Е.Е., Гринцевич В.В., Гринцевич А.И...» - есть! «..Горевой Л.А.».

По сей день не могу поверить, что так бывает: казалось, проще песчинку найти в пустыне, иголку в стогу. Никоим образом не подгадывал к дате - и вдруг за считанные дни до 9 Мая (не нынешнего - прошлогоднего) по прошествии 59 лет... Это мистика, Бог, провидение, зовите как хотите, но без помощи оттуда не обошлось.

Потом... постойте, что же было потом? Клял себя, что забыл впопыхах «мыльницу» (только вернулся из Ташкента, буквально перескочил с самолета в автобус), хватился вдруг строчить на листок фамилии, но оставил бессмысленное занятие, сел...

Ожидавший на дороге водитель, понимая моё состояние, курил у машины и деликатно молчал. Примерно через час мы так же без слов тронулись в обратный путь...

На начало войны ему было четырнадцать - обычный кобринский мальчишка. Он многого не знал, да и где было знать, если даже умудренные прожитым люди не могли разобрать, что произошло в сентябре 39-го и что значил для их устоявшегося уклада, для улицы, города, целого края противоречивый приход первых советов. Старшие, скрывая от младших свои сомнения, старались подстроиться под новую власть, как подстраивались перед тем под царя, поляка или первого немца.

Мальчишки и девчонки, чью жизнь не рассек на куски топор развернувшихся репрессий, приняли новую власть лучше родителей. Спортивные секции, гуляния в парке под вальсы и марши военных оркестров, атрибутика новых организаций, активнейшая внешкольная жизнь, танцы и вечера - все это вызывало положительные эмоции и не могло не притягивать. Да, были аресты и вывозы - но ведь вывозили «врагов народа», и происходило это не с их, влившихся в советскую молодежь, близкими...

Лёня Горевой ходил в сменившую язык преподавания, теперь советскую общеобразовательную школу и жил в атмосфере обшей для сверстников приподнятости. Кобрин не был приграничным городом, в нем даже не планировалась массовая, как в Бресте, замена населения - только вывоз «врагов», мешающих новой жизни.

Не нам сегодня судить, хорошо или плохо, что огражденных родителями детей не слишком коснулся поселенный в городе страх. Видя, как пустеют после ночных визитов дома вполне добропорядочных соседей, люди лихорадочно копались в себе и находили поводы, по которым вывозная участь могла не минуть и их. На ночь у изголовья клали узелок с едой и бельем, в сенях ставили собранный чемодан. Трудно предположить, чтобы в той обстановке был кто-нибудь, чувствовавший себя спокойно. Ведь кроме свойственных человеческой натуре сомнений были еще доносы, на основании которых органы выполняли и перевыполняли спущенные им разнарядки. Из грехов и грешков новой власти самый тяжкий видится в разбуженных в населении низких инстинктах, поощрении доносительства. И люди строчили...

Не знаю, как повернулась бы в сознании подростков изменившаяся действительность, имей они крохи информации, во благо скрывавшиеся домашними. Дед Лёни Михась Горевой, всю жизнь работавший на земле и видевший в ней единственную ценность (рассказывали, дочерям приходилось подолгу ждать тетрадку или полотняные туфельки: заработанное отец до копейки вкладывал в приобретение новых, как тогда говорили, «моргов» земли, приговаривая, что после вора остаются лишь стены, пожар забирает все, а земля не пропадет), умер почти сразу по приходе советов. Резко выступил на собрании по обобществлению земли на их Гончарской (позже Пролетарской) улице, а после понял, чем эти слова для него обернутся, или почувствовал нависшую над хозяйством безысходность - придя домой, слег и уже не поднялся. Можно предположить, только потому семью и не вывезли. Речь о Лёнином деде по материнской линии, а могли загреметь и по отцу. Тот из белорусов-крестьян, в отличие от городского тестя не скопидом, есть бульба на столе - и ладно, чужого под пыткой не возьмет и от политики в стороне. А 22 июня 1941-го прошел слух, что на станции остались неотправленными бумаги НКВД - многие кобринцы туда рванули и тьму интересного прочитали. И Лёнин отец Александр Терентьевич Горевой побежал, словно сила какая потащила. Ветер гонял по станции листы распотрошенных связок. Уж не узнать теперь, передал Горевому кто или сам по невероятному совпадению обнаружил - донос на него самого, написанный рассчитывавшим на дом родственником...

Под немцем жили долгих три года, в которые малыши стали мальчиками, а мальчики - юношами. В которые забылись перегибы советов, зато притеснения оккупации были перед глазами каждый день. Александр Терентьевич (дальше в тексте - мой дед) имел связь с партизанами, помогал старыми простынями на перевязочный материал и медикаментами. В дом Горевых, где столовались два присланных на постой солдата вермахта (не от них ли пилотка на мальчишеской голове?), приходили молодые хлопцы из лесу - был случай, когда представленные как родня партизаны и некстати вернувшиеся постояльцы-немцы вместе сидели за самогоном, а бабушка подавала на стол, умирая от страха... После войны дед заслугами не козырял, льгот не испрашивал - совестливый мужик, он не по идейным соображениям партизанам помогал и не из опасения, что дом спалят, - из сострадания, не пропадать же в болотах...

Перед самым освобождением в июле 1944-го Кобрин жестоко бомбили наши, проводя арт- и авиаподготовку. Бабушка на седьмом месяце беременности уезжать, как весь город, в деревню отказалась, прятались в канонаду в выкопанном в огороде «схроне». Особенно страшной была бомбежка в последний день перед штурмом. Мать деда, растерявшись, побежала не в «схрон», а дальше за огороды в заросли орешника, именовавшиеся в округе «лужком», - а бомбили как раз зону Мухавца, на другом берегу которого располагался немецкий военный городок. Бомбы рвались в каком-то десятке метров от прятавшихся, и пожилая женщина, схватившись за сердце, упала без чувств, задохнулась, как говорили, воздухом.

В тот же день, похоронив мать, дед погрузил семью на подводу и двинул в деревню Острово. Оказалось, из огня да в полымя: город больше не бомбили, зато через село то и дело спешили на запад власовцы. Старших детей - 1 7-летнего Лёню и 19-летнюю Валю - заложили за сараем дровами...

По освобождении объявили мобилизацию. Лёня еще не достиг призывного возраста и мог спокойно переждать бурю дома. Его 1926-й год рождения оказался верхней планкой в той страшной войне, эти ребята воевали не все - Аркадий Моисеевич Бляхер рассказывал, как в его полк в Берлин некоторые молодые призывники прибывали уже после объявления капитуляции. Неизвестно, как сложилось бы дальше, но ранней осенью 1944-го Лёня не должен был идти в военкомат. Однако пошел: брали ребят с улицы, а немец драпал, и на войну надо было успеть.

Уже обмундированный, он заскочил домой веселый и беззаботный - обнял маму, поцеловал сестренку и побежал. Дед браво прокричал сыну вслед книжное: «Смотри, чтоб грудь в крестах или голова в кустах!» - этого бабушка не могла простить ему до последнего дня. Лёня с улыбкой обернулся и помахал рукой. Таким его запомнили.

Его ненадолго направили в учебку в Козельск - ни Лёня, ни получавшие его письма домашние не могли знать, что четырьмя годами раньше оттуда, из Козельского лагеря, отправили в ставший могилой Катынский лес тысячи пленных польских офицеров, в том числе вывезенных из Кобрина.

Юный солдат с энтузиазмом писал, как их скоро отправят на фронт. Моя мама, младшая Лёнина сестра, рассказывала, что письма эти были проникнуты духом глубокого патриотизма и полны пронизывавших прессу клишированных фраз.

Тон писем с передовой не изменился, только стал более заботливым и увещевательным, словно это не он, а родные каждый час рисковали собой. Спрашивал у сестрички, не мешает ли делать уроки родившийся братик, а родителей успокаивал, что все хорошо, что в часы передышки «спит на немецких перинах». Он был бесконечно добрым - отличительное его с детства качество - мальчиком.

Старые тришинцы рассказывали, что в Бресте, как и во всех освобожденных районах, в действующую армию подгребали всех. Молодые шли весело, пожившие - со вздохом, не понаслышке зная о лагерных пристрастиях вновь катившейся с востока страны. Избежать фронта удавалось немногим, устроившимся на железную дорогу или иную работу, дававшую бронь. Тришинских безо всякой подготовки бросили под Варшаву. Практически никого из них дома не дождались, и лишь вернувшийся инвалидом Николай Кушнерук рассказал про мясорубку, которая там ждала...

В 1944-м к Горевым часто заходил паренек-россиянин, присланный в Кобрин на ускоренные офицерские курсы, - сперва к старшей из дочерей, а потом просто в семью. Рассказывал о себе, о родителях, о том, как помогал дома доить корову, набрасывая на голову платок - иначе не подпускала. В день выпуска перед отправкой на фронт новоиспеченные лейтенанты всю ночь шумели по городу, барабанили в окна и спрашивали водку. Гена пришел как всегда опрятный, попрощался по-родственному и обещал писать. Но писем не было...

Житель Кобрина по фамилии Панчук (я не смог его разыскать, сколько ни пытался: может, с фамилией бабушка напутала), с которым Лёня Горевой воевал в одном взводе 248-го гвардейского стрелкового полка, по возвращении рассказал Лёниным родителям обстоятельства гибели сына. Сам он был в том бою ранен в ногу. Лёня заскочил в ближний лом, вынес ему подушку - и упал с вспоротым животом.

Панчук вспоминал, что в последние дни Лёня не выносил привычных, казалось, звуков разрыва снарядов, словно что-то предчувствовал. Спали в немецких домах - накрывал, чтоб не слышать, голову подушками. А домой продолжал писать задорные, патриотичные письма. «Зиночка, тебе, наверное, трудно сейчас учиться?.. Ничего, скоро встретимся, вот только добьем фашистскую гадину, уничтожим врага в его логове, водрузим знамя над рейхстагом...»

В одну из ночей бабушке приснился сон: в дом вошел Лёня, с головы которого до самого пола свисал черный шарф. Проснувшись, она сказала: «Что-то случилось... Лёня ранен». Произнести более страшное мать не могла. Через день пришла похоронка. «Ваш сын гв. красноармеец Горевой Леонид Александрович в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, убит 5 февраля 1945 года. Похоронен с отданием воинских почестей в Восточной Пруссии, д. Бергау Кенигсбергского уезда».

Получать медаль «За отвагу» (посмертно) бабушка в военкомат не пошла. Сколько ни уговаривали, отвечала: «Нет сына, зачем мне медаль?» Слушая Панчука, не могла спрятать жегший глаза укор: почему живой, почему другие целы, а ее Лёни нет...

Эпиграфы принято выносить перед текстом, но из короткого стихотворения Леонида Филатова не вырвать строфу. Его «Баллада о последнем герое» - послесловие.

...А комол хранил рубахи, как надежлы...
А война уже не шла который гол...
И последняя на шест была налета
И поставлена на чей-то огород.
Это так невероятно и жестоко,
Что стоишь не огорчен, а изумлен,
Как над дудочкой лихого скомороха,
О котором узнаешь, что он казнен.
А хозяин был такой веселый малый,
А хозяин - вам, наверно, невдомек –
На вокзале так смешно прощался с мамой,
Что погибнуть просто-напросто не мог....

Сарычев, В. В поисках утраченного времени / В. Сарычев // Вечерний Брест. – 2005. – 6 мая. О кобринчанине Л. Горевом, погибшем в годы Великой Отечественной войны под Кенигсбергом.

Популярные материалы



Названия статей

Поиск по сайту

Наши партнеры

Виртуальное путешествие по всему городу Кобрину