Глава 3
Снова учение. – Обман. – Моя поездка в Бриск.
– Хальберштам. – Ложь. – Я еду в Белосток. –
Поездка. – «Восемь персон». – Извозчик. –
Мне тесно. – Не чувствую ног. – Грязь. –
Сломалось колесо. – «Охотники». -- Чуть не
умер. – Белосток! – Тётка. – Письмо. – Моя
слабость. – Я еду домой. – Глупость. – Снова
дома. – Хочется путешествовать. – Варшава.
К тому времени я раз навсегда решил, что мне
следует "покинуть" жену и сына и ехать
учиться.
Для моей жены это всё же было тяжело. Ведь
она – сирота, без матери и отца, с ребёнком
на руках. Как я могу её оставить на своих
родителей, при том, что мать ничем не
интересуется, кроме своих «Обязанностей
сердец», а отец к ней совсем охладел.
Для меня это был большой вопрос, и я очень
этим мучился. Ни к какому делу я не
подходил, так как был благородного
происхождения, то есть занятия торговлей мне
не подобали. Я также был «взрослым»,
солидным человеком и не мог жульничать, и в
этом смысле также – самым правильным было –
учиться, чего мне уже давно хотелось.... С
помощью образования я также смогу содержать
свою жену.
Мне казалось, что из меня может получиться
по-настоящему образованный человек,
способный как подобает содержать свою жену и
ребёнка. Взявшись за это, я года через
три-четыре кончу, конечно, мои занятия и
буду обеспеченным человеком. Чтобы стать,
например, раввином, надо трудиться
десять-двенадцать лет, а потом можно не
найти места. А я знал из практики, что тот,
кто хоть что-то кончил – уже обеспечен
заработком, и всё больше укреплялся в своём
решении. Ведь в деревне, - думал я не без
тщеславия – все мы огрубеем, пропадём.
Решено: что бы ни было, пусть я буду
страдать, голодать, нуждаться, но не
останусь невеждой. Жена моя со мной
соглашалась, но только внешне. Я понимал,
что в душе она лучше была бы ешувницей,
хозяйкой корчмы или арендаторшей – что нам
фактически было бы легко получить через
деда. Но она также знала, что я этого долго
не выдержу. И поэтому соглашалась.
Начать было очень трудно. Как оставить жену
у свёкра и свекрови, где будет ей одиноко и
не очень приятно? Ничего лучше я не нашёл.
Но что делать? Ехать надо, и я решил её
обмануть (ради ученья – можно…), выдумать
какую-то поездочку, уехать на пару недель,
взяв с собой немного вещей. Например, я
поеду в Бриск, где мой старый знакомый
маскиль мне покажет, как за это взяться.
Это была моя вторая поездка в Бриск ради
ученья. В этом же городе жила моя богатая,
гостеприимная тётя, а также и приятель,
Шмуэль Майримс, с которым мы часто
философствовали. В юности он был настоящий
илюй, умный и оригинальный знаток. И к тому
же, по старому обычаю, постился по
понедельникам и четвергам во время праздника
Шавуот при публичном чтении восьми отрывков
из книги Шмот, каждую пятницу и десять дней
покаяния1. Но после свадьбы стал маскилем,
очень свободным и критически мыслящим, и
прославился как апикойрес. Этот Шмуэль меня
тоже убеждал учиться, чего бы он сам очень
хотел, но не мог из-за своего магазина
платков, где, как назло, дела шли совсем
неплохо.
«Я бы лучше хотел быть нищим, но
образованным», - говорил он.
Мы с ним договорились, что я поеду в
Белосток, который тогда был в наших местах
центром Хаскалы. Во главе белостокской
Хаскалы стоял зять Заблудовского Элиэзер
Хальберштам, берлинский маскиль, взявшийся
просветить всех белостокских молодых людей.
Стоило ему это нескольких тысяч рублей в
год. Он также получил для этой цели большие
суммы денег от своих знакомых маскилей и
купцов, и хотя сам был фабрикантом платков,
но больше занимался Хаскалой, чем свой
фабрикой. Дело вела его жена, прекрасная
хозяйка, а он занимался своим делом,
стараясь оттолкнуть молодёжь от бет-мидраша
и просветить её. Денег, как сказано, не
жалели.
В те времена – во времена Хальберштама – в
Белостоке происходили десятки разводов.
Тестья разводили своих зятьёв - из тех, кто
прежде были знатоками и богобоязненными
евреями и превратились в «апикойресов». В
Белостоке совершалась настоящая революция, и
город стал знаменит как город апикойресов,
занятый Хаскалой и образованием.
Второй мой знакомый, тоже маскиль, некий
Бергзон, дал мне письмо к белостокскому
казённому раввину, тоже маскилю, и как раз
другу Хальберштама, где написал, что я ещё
совсем не знаю русского - не знаю ничего,
кроме Талмуда. Но, как ему кажется, из меня
может получиться хороший маскиль: молодой
человек из деревни, где можно заработать на
жизнь, с таким энтузиазмом рвётся к
образованию. Надо ему помочь…, и т.д., и
т.п.
Теперь, когда определился план, как мне идти
к моей цели, я поехал домой, обдумывая по
дороге, как обмануть жену. Скажу, что еду в
Белосток недели на две. Для чего сочинил
очень большую и сложную ложь: будто бы моя
тётя из Белостока, сестра матери, богачка,
просила родственника своего мужа, который
едет в Бриск, заехать в Вахновичи и
посмотреть, действительно ли я такой
способный молодой человек, как обо мне
говорят. Если да, он меня захватит в
Белосток, где она, тётя, уже добудет мне
хорошее место, которым я буду доволен. И
этого родственника, собравшегося в Вахновичи,
я будто бы как раз встретил в Бриске,
понравился ему, и он мне предложил съездить
домой за вещами и ехать прямо в Белосток.
Ложь большая и сложная. Мне, по правде
говоря, трудно было в первый раз в жизни
лгать. Это для меня было хуже смерти. От
одной мысли об этом я, сидя в крестьянской
телеге, сильно покраснел. И всю дорогу
боролся с собой и страдал: сказать ли моей
жене такую большую ложь и стать зато
образованным человеком или остаться
ешувником в деревне, среди крестьян и
свиней? Но я себя преодолел, твёрдо решив
исполнить свой план.
Приехав домой, я тут же сообщил жене великую
новость: так мол и так - дело, удача,
внезапная встреча с тёткиным родственником в
Бриске, его ко мне расположение, и т.д.
«Великая новость» произвела на жену
впечатление, и мне стало ещё тяжелей на душе
при виде того, как жена, бедняжка, напрасно
ею взволнована.
Естественно, я пообещал забрать её в
Белосток, очень красивый город, полный
учёных и просвещённых людей и проч.
достоинств. Жена осталась спокойной и
довольной, а я смог собраться в дорогу на
законных основаниях, взять все необходимые
вещи, упаковаться и - уехать.
Всю дорогу лились и лились мои слёзы - от
жалости к моей обманутой и оставленной в
одиночестве жене.
В Бриске я повидался со своими маскилями и
тут же нанял до Белостока, находящегося в
восемнадцати верстах от Бриска, тарантас,
запряжённый тройкой лошадей. Плата с
человека была рубль пятьдесят.
Но поездка моя в Белосток оказалась такой
интересной, а также такой тяжёлой – так
когда-то ездили – что стоит описать её
подробно.
Когда я спросил извозчика, сколько человек
он возьмёт в тарантас, он ответил:
«Восемь…»
Восемь человек – кроме товара, включавшего
железо, пакеты, бочки, мешки и т.п! Я ему
предложил три рубля «гонорара», чтобы он
взял меньше народа. Иначе можно было
задохнуться. Мой извозчик согласился. Сразу
же после отъезда в тарантасе уже сидело
шесть человек. При этом – масса товара, и ни
о каком удобстве уже не могло быть речи. И я
уже чувствовал себя совсем зажатым. И стал
жаловаться:
«Позвольте, я ведь вам дал вдвое больше
денег, чтобы ехало меньше народу, значит,
должно ехать меньше народу. Вы ведь сказали,
что мы поедем вчетвером?»
«И что же вы хотите, - ответил мне извозчик
не слишком вежливым тоном, - чтобы я на ваши
несколько рублей прокормил своих трёх
лошадей с женой и шестью детишками – не
рядом будь помянуты?»….
Я уж молчу. Через несколько вёрст к нам
прибавились ещё два человека, и до Высокого,
что в шести верстах от Бриска, в тарантасе,
слава Богу, уже сидело, скрючившись, целых
десять душ – старых евреев, евреек, молодух,
девиц, парней… Сидели один на другом, тот
кричит: ой, нога, другой – рука. Уже никто
не знает, где его ноги, а извозчик
покрикивает: «Но, но!» - имея, кроме
пассажиров, наверное, груза пудов сто. К
тому же – осеннее время, дождь, сырость.
Лошади не идут, грязь, как густая каша. Не
тянут лошади телегу, он хлещет кляч, бьёт,
понукает – пока они не стали совсем. И
стоят. Извозчик просит всех сойти.
«Грязь… не видите…», - кидается он с кнутом
к нам и к лошадям.
Начали выбираться поодиночке. Поднялся крик,
потом все враз перестали кричать и стали уже
ощущать ноги и руки, и все члены. Но, Боже
мой, - как они болят: у того затекли ноги,
другой – отлежал руку, у того – бок, а
извозчик кричит:
«Пошевеливайтесь, благородные господа, не
угодно ли вылезть из кареты!»
Но стоило всем как-то вылезти, как лошади
совсем стали – и ни с места. Извозчик кричит
опять:
«Братцы, поддайте немного, помогите! Не то
мы здесь застрянем на шабес!»
Я первый толкнул телегу, хотя уже сутки не
чувствовал ни рук, ни ног. Я был довольно
здоровый парень, но все косточки у меня
ныли. Но что делать – надо помочь толкать.
Слава Богу, лошади выбрались из грязи.
«А ну давай обратно в фургон! – скомандовал
извозчик, – едем». Но тут случилась новая
беда: каждый хотел захватить место получше.
Стали друг с другом сражаться. Началась
большая борьба с руганью, так что можно было
оглохнуть от криков.
Мне совсем не хотелось лезть в фургон. Было
бы дело днём, я бы лучше пошёл пешком. Но
ведь ночь, я не знаю дороги, и мои вещи –
тяжёлые. Я стою и жду, пока кончат воевать и
усядутся, чтобы как-то пристроиться в
фургоне и поехать. Но войне не было конца.
Всё выше взлетали голоса, пока извозчик не
закричал диким голосом:
«Сию минуту садитесь!»
И тут же – помягче, с лёгкой издёвкой,
прибавил:
«Дорогие господа, рассаживайтесь по местам,
я, как вы видите, собираюсь погнать лошадей,
и вы тут останетесь лежать в грязи. Что
воевать, господа хорошие! Как бы ни сидеть -
лишь бы сидеть".
Крики извозчика помогли. Народ кое как
уселся, а я влез на козлы и устроился там
рядом с извозчиком, свесив ноги и крепко
держась, чтобы не упасть. Не дай Бог упасть
– разобьёшься насмерть. Так я проехал
несколько вёрст. Понятно, что не чувствовал
ни рук, ни ног и весь вымок. Внутри на меня
хотя бы дождь не лил.
Так мы приехали в деревню и остановились у
корчмы. Тут раздались стоны, как в больнице
среди тяжело больных…
«Ой, руки…ой, ноги…ой, голова!…»
В корчме сыро и темно, горит маленькая
масляная лампа. За большим столом сидят
крестьяне с крестьянками, пьют водку,
закусывая чёрным хлебом. На больших, длинных
скамьях лежат и храпят. Тут – еврей,
еврейка, а там – гоя. Негде отдохнуть, негде
прилечь. Большая печь тоже занята.
Только хозяйка с прислугой на ногах. Входит
извозчик и кричит (говорить тихо, он, как
видно, не умеет):
«Добрый вечер. Есть у вас, хозяюшка
что-нибудь поесть для меня и моих
пассажиров?»
«А чего вы хотите?» - спрашивает простодушно
хозяйка.
«Что значит – чего мы хотим? – оглушает
комнату извозчик своим криком. – Скажите,
что у вас есть, и мы спросим людей, чего они
хотят! Тут у меня целая куча разных людей.
Одни – ободранцы, но иные, похоже, -
порядочные хозяева, приличные молодые люди
(жест рукой в мою сторону). Что вы хотите,
юноша? – обращается он ко мне. Три рубля,
данные ему мною напрасно – всё же влияют.
«Мне бы чаю», - говорю я.
Тем временем все наши "пассажиры" улеглись –
кто на земле, кто – на кусочке скамьи.
Прислуга разожгла огонь в печи, поставили
большой горшок воды для чая. Извозчик
командовал своими пассажирами. И только он
издал крик: «Люди, идём есть!» – тут же
пошли мыть руки перед едой. Но воды не было.
Он приказал одному из своих пассажиров
победнее, заплатившему меньше других за
поездку, принести вдвоём с прислугой воды.
Тут же принесли воды. Не было, однако,
свободного стола. Крестьяне с крестьянками
там пили и пели. Извозчик крикнул хозяйке:
«Чтобы был стол!»…
Но где она возьмёт стол? Тут же составили
план: положить доску на бочку, чтоб служила
столом. Послали бедных пассажиров принести
бочку с двумя досточками, и получился стол.
Но не все могли есть. Селёдка была
пересоленная и плохо пахла. Не было ложки,
ждали один другого, усталые и измученные.
Только я не ел ничего. Не лезло в горло.
Хотелось только чаю. Но чая не было, только
горячая вода с листьями от веника.
Кое-как подкрепившись, все опять полезли в
тарантас – захватить место получше – снова
борьба, толкотня, и если бы не страх перед
извозчиком, передрались бы насмерть. Я опять
залез на козлы, но увидел там нового
пассажира, захватившего моё место. Мне уже
некуда было приткнуться, пришлось
пререкаться с извозчиком:
«Реб Яков, вы ведь с меня получили три рубля
и обещали, что поедем вчетвером. Пусть уже
будет восемь, десять, сто, тысяча душ, но
дайте мне хотя бы кусочек места, где
преклонить голову!»
На этот раз извозчик почувствовал ко мне
жалость и скомандовал:
«Господа, дайте юноше место! Вы перед ним
ничто! Он мне дал три рубля!…"
И просто стал каждого тянуть за руки и за
ноги, не обращая внимания – еврей ли это или
еврейка, молодуха или девица.
Публика, однако, не сдавалась. Напротив –
поднялся шум. Все закричали:
«Смотрите, какой нежный! Дома сиди, если
такой нежный!"
Начался «бунт» против начальника – против
извозчика. Просто пригрозили разодрать его
на кусочки.
«Ты чего берёшь так много людей! –
набросились на него. – Нет у тебя для них
места. А если взял, то не бери слишком
нежных, у кого ещё молоко на губах не
обсохло…».
Слушая эту брань, я сказал извозчику:
«Лучше я пойду пешком…»
Извозчик меня оглядел своими острыми,
насмешливыми глазками:
«Чтоб я так жил, вы – умница. Таки лучше
идти пешком, чем тесниться, как сельди в
бочке…Грубые тут едут… лучше уж – пешком…»
Пришлось принять этот «дружеский» совет и
пойти рядом с телегой. Я был тепло одет,
идти в гору было трудно, а сверху –
накрапывало, и я промок. Над плотиной
каблуки цеплялись за корни, и у меня
ободрались каблуки вместе с подошвами. И вот
я уже иду по корням босиком. Но это же
невозможно. Мне колет ноги. Я уже чуть не
плакал и стал просить дать мне какое-то
место в фургоне. Извозчик с пассажирами
сжалились, потеснились и дали мне какое-то
местечко. Проехали мы две версты, лёжа так
скорченные, стиснутые, как сельди в бочке, и
каждый про себя надеялся, что вот-вот
прибудем к корчме, где извозчик покормит
лошадей, а мы хоть на несколько часов
расправим наши стиснутые, затёкшие кости.
Но с Божьей помощью так случилось, что у
фургона сломалось колесо. Мы перевернулись и
вывалились наружу из фургона друг на друга.
Это чудо, что была там очень большая грязь,
иначе мы могли бы разбиться.
Валятся мужчины на женщин и наоборот –
крики, стоны. На меня кто-то свалился
головой вниз. Он ударился головой, а я –
сердцем. Плачут женщины, кряхтят мужчины.
Извозчик же особенно кряхтит над своим
тяжким убытком. Он подождал, пока все
немного успокоились и сказал тоном помягче:
«Господа, прошу вас, помогите мне снять
сломанное колесо с фургона. Придётся его
отнести в починку…в ближайшую деревню.
Пассажиры жалуются:
"Мы измученные, разбитые поездкой и
паденьем, некормленные, не напоенные, нет у
нас силы помогать".
Извозчик взмолился:
«Будьте милосердны, мне ещё ехать и ехать со
своими лошадьми. Боюсь, что не вернусь до
субботы домой".
Ладно – что делать. Взялись все за колесо.
Но слишком тяжело. Что делать? Извозчик
предлагает стащить по одному железные прутья
и другую тяжёлую кладь, чтобы легче было
снять колесо. Так и сделали. Извозчик ушёл с
колесом, оставив нас на пустой дороге с
фургоном, с лошадьми, как робинзонов на
острове.
Остаться на всю ночь в поле, в холоде и в
темноте, без еды и питья, как в пустыне – не
самая приятная вещь. Уже третьи сутки мы
едем! А люди - какая мешанина - ничего
общего друг с другом, как товар в магазине,
смотреть друг на друга не можем.
Ночь показалась такой долгой, как еврейский
галут. Понемногу, словно через силу, стало
светать, а извозчика с колесом всё нет. Ни
ответа, ни привета. Тут я подал голос:
«Евреи, что нам сидеть здесь, в этом
фургоне, без еды и питья? Кто со мной идёт
искать извозчика?»
Вызвались «охотники», и мы пошли в ближайшую
деревню. Спрашиваем, не появлялся ли
извозчик с колесом. Отвечают, что не застав
кузнеца, извозчик пошёл в другую деревню.
Мы тоже туда потащились и, слава Богу, нашли
его там у кузнеца. Только в четыре утра
колесо было готово. Вернувшись к фургону,
застали стариков и женщин в слезах – им
стало дурно от голода. Больше суток уже не
было ничего во рту - ни еды, ни питья! Шесть
душ, убитых такими неприятностями,
потащились в Белосток пешком – за пять
вёрст. После всех мучений мы тоже, наконец,
едва дотащились. Милая поездка заняла больше
четырёх суток!..
Я пришёл к тёте совсем разбитый, не чувствуя
ни рук, ни ног. Тётя испугалась, решила, что
я болен.
«Что с тобой, Хацкеле, - всплеснула она
руками, - я позову доктора». Я говорю:
«Не надо никакого доктора. Я здоров. Но,
тётушка, поездка меня доконала…».
Похож я был на чёрта. Тётя, очень
добросердечная, сильно из-за меня
переживала. Два дня я пролежал разбитый в
постели, не чувствуя ни рук, ни ног. Немного
поправившись, я ей рассказал, как ехал в
Белосток, и попросил придумать для меня
какое-то занятие. Сказал, что хотел бы здесь
устроиться, и думаю, она могла бы мне в этом
помочь. О своём стремлении к Хаскале я
промолчал. Тут же ляпнуть про Хаскалу перед
такой богобоязненной еврейкой было бы глупо.
Просвещённых людей моя добрая и
богобоязненная тётка считала настоящими
гоями и плохими людьми. Она мне намекнула,
что такие дела не делаются быстро. Сначала
пишут письмо и спрашивают, стоит ли
приехать, найдётся ли какое-то дело. Но
теперь, конечно, уже поздно говорить.
«Раз ты уже здесь, будь у меня и успокойся,
а что касается дела, то с этим хуже. Для
дела надо иметь несколько тысяч рублей,
которых у тебя нет. Получить какую-то
должность – тоже трудно. Ты – молодой
человек, только что от Гемары. Никто тебя не
знает, и ты никого не знаешь. Кстати, не
знаешь ни польского, ни русского. Кроме, как
на совсем маленькую должность, рассчитывать
ни на что нельзя. Но ничего – не падай
духом, Господь поможет…
Тётя говорила долго, но я думал совсем о
другом.
После выходного, помнится, я отправился к
казённому раввину с письмом от Бергзона.
Прочитав письмо, он меня принял приветливо и
попросил прийти к нему во вторник. Он должен
поговорить с Хальберштамом и надеется, что я
добьюсь своей цели. Я вернулся домой в более
весёлом настроении.
Во вторник я пришёл к казённому раввину
снова. Он мне тут же сообщил хорошую
новость: Хальберштам готов меня поддерживать
до конца ученья и приглашает к нему прийти.
При личном знакомстве обдумаем вместе, как
организовать моё учение. Можно себе
представить, как я обрадовался, добившись
сразу же своей цели! Пришёл к тёте, сияя от
счастья. Решил – пусть она знает, что я
собрался учиться. Для неё это – скверна,
подобная свинине. Но ничего, думал я - вот
кончу учиться - она же будет рада. Даже и
фанатичные евреи ценят докторов, адвокатов и
инженеров с дипломами - ещё как ценят! И
даже им завидуют. Ненавидят они только
образованных нищих, не имеющих никаких
дипломов. Таких они считают апикойресами и
чем ни попало на свете.
И я ей просто рассказал, как я познакомился
с казённым раввином, для чего мне нужно это
знакомство, и как раввин представит меня
местному богатому маскилю, который мне
поможет, укажет путь к образованию, и т.д.
Новость была для неё, как нож в сердце:
«А-а, - вскинулась она, - так это казённый
раввин с Хальберштамом собираются тебе
помочь! Эти бездельники, апикойресы,
сбивающие молодёжь с пути, загубившие весь
Белосток! Ой, гвалт!»
И она всё больше расходилась. К тому же, я
получил в субботу от своей жены очень
грустное письмо – о том, как отец на неё
сердит, что она отпустила меня в Белосток,
этот безбожный город. Он боится, как бы я
там не сошёл с пути истинного. Он - в полном
отчаянии, ходит совсем потерянный и убеждает
жену вернуть меня назад в Вахновичи.
Он даже обратился за помощью к моей матери,
с которой вообще никогда ни о чём не
советовался, решив с её помощью устроить
так, чтобы моя жена привезла меня из
Белостока назад в деревню. Он рассказал маме
об этом Хальберштаме, «большом апикойресе»,
швыряющем деньгами ради того, чтобы
превратить всех белостокских молодых людей в
апикойресов. Это привело уже к сотням
разводов. Поэтому он очень беспокоится,
чтобы Хацкель не стал апикойресом.
«Ты же знаешь Хацкеля, - внушал он ей, - он
всегда любил задавать вопросы, даже и о
таких высоких предметах, как вера. Не
хватает только, чтобы он познакомился с
Хальберштамом! Хацкель уже сейчас наполовину
апикойрес, до всего докапывается, и
Хальберштам как раз таких ищет, как Хацкель.
Виновата его жена – барыней стала. Не хочет
держать шинок или аренду. У меня сердце
дрожит. Нельзя отпускать молодого человека в
безбожный город. Это – отрава. Нельзя».
Конечно, он так специально говорил, имея
дело с женщиной.
«Поэтому – мой совет: ты должна так повлиять
на его молодую жену, чтобы она его привезла
обратно. Ничего – если жена захочет, она это
сделает».
Грубо себя вести с невесткой мой деликатный
отец не мог. И он теперь, ради веры и
еврейства этот кусок работы поручил моей
матери. И моя мать – пусть будет ей светлый
рай – таки постаралась…
Понятно, что я тут же получил большое
письмо, в котором моя жена подробно
описывала все несчастья и беды, которые ей
достаются дома.
На мой глупый мозг письмо это произвело
большое впечатление. Я так побледнел, что
тётя даже испугалась и Бог знает, что
подумала. Я дал ей письмо, и пока она его
читала, на лице у неё появилась улыбка. Она
поняла, что в письме заключено такое
лекарство, которое приведёт меня из
Белостока назад домой.
И это письмо помешало моим надеждам, моей
единственной цели. Был я очень молод и очень
глуп и гордо решил, что должен отбросить все
свои прекрасные фантазии об образовании,
учении, дипломах. Пусть всё идёт, как идёт.
Всё пропало. Я не могу и не смею убивать
человека. А жена моя там погибнет. Я должен
вернуться домой. Я больше не увижу ни
раввина, ни Хальберштейна.
Да, я еду домой.
Я написал раввину письмо на святом языке…
Поскольку, - так я начал письмо, - мой отец
очень болен (снова ложь), я вынужден как
можно быстрее уехать и даже не имею времени
с ним попрощаться. Крайне благодарен за его
доброту и никогда, никогда его не забуду.
После письма я почувствовал реакцию: с чем я
вернусь домой? Какой удар по моим надеждам,
и я такой разбитый. Мне, разбитому, было
просто физически трудно сразу ехать домой.
Тётка, довольная благополучным концом, всё
же видела моё состояние и таки меня
удержала:
«Успокойся, - внушала она мне, заглядывая
мне в глаза, - успокойся, успеешь уехать». И
я продолжал сидеть у тёти и слушать её
истории – старые истории о магазине,
стоявшем в самом центре рынка, о её муже,
очень достойном еврее, о приезжавших к ней в
гости раввинах - каждый оставался у неё на
обед, а обеды у неё были изобильные, отчего
она получала большое удовольствие. И всех
раввинов она знала, была в курсе всех их
дел, с которыми они приезжали в Белосток.
Однажды она пришла заплаканная. Я испугался:
«Тётя, что такое?»
«Как же так, - отвечала она со слезами, - В
Белосток приехал реб Айзл, слонимский
раввин, я у него была, просила прийти на
обед, и он мне отказал… А ведь я - дочка реб
Лейзера из Гродно, и с такой роднёй, как
внук реб Хилеля, реб Ехезкель, реб Залман,
реб Хаим Воложинер…ай-яй-яй – не гоже ему не
приходить ко мне на обед!..»
Не в силах видеть её горя, я сказал, что
готов пойти и спросить реб Айзеля, в чём
причина его отказа у неё обедать. Ей это
понравилось:
«Пойди, пойди, дитя моё!…"
Я пошёл и спросил, отчего он огорчает дочь
реб Лейзера, отказываясь прийти к ней
обедать.
Раби мне спокойно ответил:
«Она-таки дочь святых родителей и очень
умная и набожная женщина, но я ни к кому не
хожу обедать. Там, где я остановился, там и
ем».
«Но если женщина, - сказал я, - так
переживает, что вы не приходите, и даже
плачет…"
«Женщины, моё дитя, имеют большую силу. С
помощью слёз они правят мужчинами. Она таки
плачет? Ну, так скажи своей тётушке, чтобы
не плакала. Я к ней завтра приду на ужин».
Я это передал тётушке, и она была вне себя
от счастья. Сам великий реб Айзель,
слонимский раввин, к ней пожалует!
Ещё раньше, до письма моей жены, тётя
послала письмо одному нашему родственнику,
спрашивая, не найдётся ли для меня какой-то
должности. И как раз пришёл ответ.
Родственник писал, что ему нужен бухгалтер,
и спрашивал, знаком ли я с бухгалтерией.
Если да, то чтобы сразу приехал. Также
месяца через три ему понадобится
делопроизводитель, по случаю отъезда его
делопроизводителя.
Читая письмо, я понял, что никакой должности
мне не получить, что надо перестать об этом
думать. Если я на что-то годился – так это
быть арендатором в поместье. Но аренда стоит
приличных денег. Итак – корчма или
маслобойня – и быть до смерти ешувником в
деревне…
Короче, еду домой. А тёте пришло в голову,
чтобы я поехал в Варшаву. Варшава - большой
город. Там у нас есть дядя, брат деда, реб
Лейзера, некто реб Йоше Сегаль, человек
известный и добрый. Меня он конечно устроит.
Есть у нас там и другие родственники.
«Такая семья – не сглазить бы – такое
родство, - говорила тётя, - мой совет,
Хацкель, - надо ехать туда.
Я ответил, что раньше я должен вернуться
домой, к жене, и с ней посоветоваться.
«Конечно, конечно, поезжай, посоветуйся с
женой», - согласилась тётя.
Ей не хотелось, чтобы я брал для поездки
домой извозчика.
«Ты поедешь на почтовых, Хацкель. На
почтовых ездят богачи, это легче».
Так и было. Она разыскала одного подрядчика,
и мы поехали вместе. Заплатили по двенадцать
рублей с человека. Через сутки прибыли в
Бриск. Тётя, понятно, дала мне в дорогу
всяких хороших вещей, и эта поездка в Бриск
против поездки из Бриска в Белосток, была
для меня как рай против ада, как их
описывали мои меламеды. И это таки был рай.
В одном только смысле мне сейчас было
гораздо труднее. В поездке с извозчиком у
меня было много сладких надежд на то, чтобы
учиться и выучиться, а сейчас я еду без
надежд, а на сердце – мрачно и пусто, как
осенью в поле.
Приехал я в Вахновичи в двенадцать ночи.
Постучал в дверь. Спальня отца была ближе к
двери. Услышав мой голос, отец не хотел идти
открывать, и поскольку я продолжал стучать,
он разбудил мою сестру и попросил её
разбудить мою жену – чтобы жена открыла. Я
всё это слышал из-за двери, и мне это
причинило какую-то странную боль.
Жена мне открыла дверь и тут же так горько
разрыдалась, что я совсем испугался. Рыдала
она вдвойне: и потому, что меня не было, и
потому, что она меня увидела первой. Плач от
горя и плач от радости.
Чтобы прекратить её слёзы, я ей стал
рассказывать, как тёткин свёкор «обманул»
меня в Бриске, сказав, что как только я
приеду, она меня пристроит к делу, в
действительности же она сказала, что просто
хотела меня видеть. Ей некогда уезжать из
дому, и поэтому она хотела, чтобы я приехал
к ней. Она мне оплатит расход. Так кончилась
моя поездка. После того, как моя жена
немного успокоилась, я ей рассказал, что
тётя советует мне поехать в Варшаву. Есть
там у нас большая, родовитая семья, которая
мне поможет, и я там устроюсь, и т.п.
Так я говорил с женой.
Отец, очень довольный тем, что я оставил
безбожный город, относился ко мне лучше. Как
видно, он решил вести себя со мной
по-другому. До сих пор он держался от меня
подальше, а теперь понял, что от этого нет
никакой пользы. И он пошёл навстречу –
совсем другой тон, совсем другое выражение
лица – дружелюбнее, теплее, сердечнее.
«Тебе бы следовало поискать дело, - сказал
он, - аренду, корчму или что».
«Но, папа, пытался я как-то возражать, -
разве я по природе деловой человек? Разве
гожусь я для деревенских дел? Я хотел бы в
Варшаву, папа. При таком обилии родни, я там
устроюсь".
Большие города пугали отца, и он мне не дал
сразу своего согласия. Решил посоветоваться
с дедом. А тот просто предложил подождать до
лета, до Иванова дня2. В это время
заключаются контракты на именья, может,
удастся взять в аренду небольшое именье.
Даже если не хватит денег, можно будет
как-то выкрутиться.
Я остался в Вахновичах. Стал интересоваться
отцовским поместьем, забросил учёные книги,
которые я всегда потихоньку читал, когда
отец был занят. И так прошло несколько
месяцев. Отец стал во мне очень нуждаться:
он уже часто ездил в Каменец - переговорить
немного со своими хасидами, перекладывая на
это время всю работу в поместье на меня.
Работой моей он был очень доволен. Я
старался, заводил новые порядки. Если бы не
компаньон, отец бы меня не отпустил.
Компаньон этот, реб Яков, богатый еврей,
хотя и простой человек, не учёный, но очень
порядочный, вложил в поместье изрядную сумму
денег, и его сыновья и зятья стали сильно
вмешиваться в дела. Это было не очень
удобно. Из-за них для меня уже почти не
находилось места. Молодые люди стали
подымать голос, а я стал уступать. Отец –
как «хороший делец» меня за это хвалил… Я,
мол - спокойный человек, готов ради мира
пойти на уступки. Молодые люди разбирались в
делах даже хуже меня, и даже их часть была
меньше нашей, но я понял, что если с ними
вместе работать, придётся спорить.
К Иванову дню дед объездил всех знакомых
помещиков в поисках небольшого поместья для
меня – и ничего не нашёл. Тем временем
прошло лето. Уже, слава Богу, 1-е число
месяца элюль3, а поместья для меня не
находится. И дед сказал, что другой на моём
месте взял бы поместье побольше, несмотря на
недостаточные средства, как поступают все
евреи, но я ни в коем случае не хотел
начинать дело с обмана. Поэтому я отказался.
И вскоре опять заговорил о поездке в
Варшаву. Во мне пробудился галутный еврей,
тянуло ехать, ехать, ехать…
Отец согласился - я мог ехать в Варшаву. Он
полагался на нашу благородную родню. Уж они
за мной присмотрят, не дадут свернуть с
верного пути.
У нас уже тогда были две железнодорожных
ветки: Варшава-Петербург и Варшава-Тересполь.
От Бриска в Варшаву билет стоил три рубля –
безо всяких извозчиков. Я выбрался в дорогу
в середине элюля, уверенный, что отец теперь
немного приблизит к себе мою жену. Я ведь
еду с его ведома, а варшавского безбожия он
не опасался: родня ведь там, родня !….
Глава 4
В пути. – Поезд. – Первый «урок». – Мой дядя
реб Йоше. – Его дом. – Я ищу заработка. –
Речь о том, чтобы стать меламедом. –
Варшава. – Общество по изучению Талмуда. –
Общество хранителей субботы. – Литваки. –
Дети моего дяди. – Я стал меламедом. –
Меламед ходит по улице среди бела дня. –
Снова в пути. – Макаровцы.
В Варшаву я ехал немного спокойнее, чем в
Белосток. На ученье больше не надеялся, но
решил, что в Варшаве, с помощью родных,
найду какой-то заработок.
Поезд, новые, по-новому одетые люди – всё
это было мне неведомо, но как раз в поезде я
получил первый «урок» от большого города.
Напротив меня в вагоне сидел хорошо одетый
еврей с бриллиантовым кольцом на пальце. Он
меня спросил, куда я еду.
«В Варшаву», - ответил я.
Как видно, приняв меня за ешиботника, он
вздумал надо мной немного подшутить и
спросил:
«Зачем вы едете в Варшаву?»
«Ищу какое-нибудь дело».
«Есть у вас там родные?»
«Дядя».
«Кто ваш дядя?»
«Реб Йоше Сегаль».
«Кто – реб Йоше? Чтоб его черти взяли!» - и
он громко захохотал. Тут я понял, что в мире
есть ещё другие люди, кроме наивных
каменецких и брисских еврейчиков, и что надо
быть осторожным.
Прибыл я в Варшаву к дяде, к тому самому
обруганному реб Йоше. Явился и представился:
я – из Каменца, внук гродненского раввина
реб Лейзера. Дядя, реб Йоше, пожилой уже
человек, поприветствовал меня, предложил
сесть и стал распрашивать, как живёт его
брат, каменецкий раввин, который, как я о
том писал в первой части, умер в 1865-м году
во время большой эпидемии холеры, то есть
два года назад.
Я не хотел его огорчать рассказом о смерти
брата и передал ему горячий привет от
каменецкого раввина, которому я читал, чтобы
он не утруждал своих больных глаз. Семья
дяди, осведомлённая о смерти раввина, была
мне очень благодарна за мою «белую» ложь и
тепло меня приняла.
Дом дяди мне очень понравился. Сам он был
мудрым евреем и часто выступал третейским
судьёй. Большие богачи, миллионеры,
повздорив друг с другом, приходили к нему,
чтобы он их рассудил – не так, как было
принято, что каждая сторона берёт себе
доверенное лицо и оба выбирают арбитра,
который выносит решение. Дядя решал сам.
Зарабатывал он также на сватовстве и был
известным на всю страну сватом. Стоял у него
железный ларец с огромными суммами денег –
ассигнациями и золотом, которые дети реб
Зимеля Эпштейна специально у него держали,
поскольку после смерти реб Зимеля очень друг
с другом воевали. Суд между ними дошёл до
Петербурга, расходы на эту войну достигли
более ста тысяч. Не добившись никакого
толка, обратились к реб Йоше, чтобы он их
рассудил.
Он с ними посидел в Петербурге и их
рассудил. За такой кусок работы взял он пять
тысяч рублей, и все остались довольны.
Многие приходили к нему за советом. Ни одно
оформление партнёрства без него не
обходилось. Спрашивали его мнения о любом
деле и были уверены, что если реб Йоше
одобрит партнёрство – оно продержится. И так
и бывало.
В субботу вечером, на свободную голову, к
дяде снова приходили богачи - обсуждать
мировые проблемы. Как принято, он был
большим политиканом, знаком был со всеми
богачами, крупными торговцами, исключительно
разбирался в характере каждого и мог
предвидеть - кто из торговцев пойдёт дальше
и быстрее других, а кто быстро свалится.
Как правило, он ни о ком не говорил плохо –
считал, что язык надо сдерживать.
Он хорошо знал Талмуд и суждения
галахических авторитетов, и его написанные
на святом языке письма содержали много
мудрости и блеска ума. Был он, к тому же,
добрым человеком, которому нельзя было иметь
при себе деньги. Стоило появиться у него
нескольким сотням рублей, и кто-то как раз
являлся с кислой миной – тут же он мог тому
эти деньги отдать. Поэтому при появлении у
него денег, жена его обычно внимательно
следила за его руками - но мило, деликатно,
дипломатично.
Первая жена у дяди умерла, когда он ещё был
молодым. С ней он имел сына и дочь. Вторая
его жена была дочерью варшавского
переписчика Торы. Эта вторая жена с самой
свадьбы обращалась к нему на «вы»:
«Пожалуйте, реб Йошеле, кушать… Пожалуйте,
реб Йошеле, то, сё…»
Дети от обеих жён ходили вокруг него на
цыпочках. Он говорил – и все дети стояли,
как хасиды перед ребе. Две его
дочери-барышни были очень хорошо воспитаны,
и с ними было очень приятно общаться.
Несколько недель, проведённых мною в доме у
дяди, глубоко мне врезались в память. Я
оказался словно в раю, среди красивых,
добрых людей. Я всегда считал себя довольно
приличным молодым человеком; но в этом доме
я понял по-настоящему, что значит приличие,
деликатность.
В семье дяди я понравился. Они сожалели, что
я неустроен, что не имею никакого занятия.
Как-то дядя сказал:
"Не знаю, подходит ли Хацкель для торговли.
Он слишком для этого доверчив. Пока что-то
найдётся, я бы ему советовал заняться
учительством… В Варшаве есть большая нужда в
меламедах-литваках. Здесь можно очень
неплохо прожить меламедом…», - бросил на
меня дядя осторожный взгляд.
Лицо моё залилось краской. Я чувствовал, что
то краснею, то бледнею.
«Учительство! – Меня как по голове ударило,
- Боже мой!…»
Дядя тут же начал рассказывать разные
истории о меламедах, которые в Варшаве очень
прославились и перешли с учительства к
большим делам, большим фабрикам, и т.п.
Многие из них теперь – большие богачи.
Энергичные люди в Варшаве не пропадают,
только шлимазлы остаются навсегда меламедами.
Меламеда здесь уважают, и стыдиться тут
нечего.
Так дядя пытался сгладить тяжёлое
впечатление, произведённое на меня его
предложением стать меламедом. При этом он на
меня снова осторожно взглянул.
Было это, однако, пропащим делом. Если дядя
сказал, что быть меламедом – хорошо, я уже
должен быть доволен.… Но ночью я не мог
заснуть, думая лишь о том, что придётся быть
меламедом… Но дядя сказал, что это хорошо, и
тут уж ничего не поделаешь.
«Дядя, - объявил я ему, - я буду меламедом».
«Не беспокойся, - ответил он, - твоего
достоинства от этого не убудет».
И тут же, в субботу днём, мне сообщил его
сын, что отец хочет проверить мои знания.
Придёт один знаток и проверит. Это мне тоже
не понравилось – что я – мальчик?
Деликатные люди, однако, умеют всё
сглаживать, и мне дали понять, что ведь надо
выяснить, какие мне подходят ученики.
Возразить мне было нечего, и к тому же, я
сам считал, что это правильно. Примерно
через час явился «хороший еврей» - пожилой
человек, и дед меня позвал в отдельную
комнату. Принесли Гемару, раздел «Бава
меция», еврей сразу же указал на первый
отрывок о том, как двое держатся за талит –
случай с одним свидетелем, с дополнениями и
с комментариями Махарша. Делать нечего – я
ответил, и совсем неплохо. Он тут же передал
реб Йоше, что я в порядке... Дядя был рад и
заявил мне:
«Ну вот - станешь варшавянином…»
Итак – учительство.
Пришлось, однако, ждать в Варшаве до после
Суккот – времени, принятого для набора
детей. Я бросил думать об учительстве и
повеселел.
И в таком весёлом настроении часто
прогуливался с сыном реб Йоше Хаим-Лейзером.
Этот Хаим-Лейзер знакомил меня с Варшавой, с
историей варшавских евреев, с местными
обычаями, с хасидами и раввинами - дом реб
Йоше был, естественно, миснагидский. Он
также мне показал все местные бет-мидраши, и
я с ним помолился в одном из обществ
литваков по изучению Талмуда на
Францисканской улице. В этом бет-мидраше
молилась молодёжь из состоятельных
ортодоксальных семей, получившие по
шестьдесят-восемьдесят тысяч приданого.
Странное впечатление произвела на меня
долгополая одежда, штреймлы и закрученные
пейсы. Безбородые лица молодых людей
обрамляли развевающиеся, толстые, длинные
пейсы, похожие на живые существа. Богатые
молодые люди ходили в длинных атласных
пальто, в белых чулках и туфлях. Такая
молодёжь в массе встречалась на Налевках, на
Францисканской ул. и на Грибной. Барышни,
однако, были в декольте.
В этом Талмудическом обществе, в
бет-мидраше, регулярно собирались пылкие
миснагиды, чтобы критиковать хасидов. Пыл
хасидов против миснагидов перебросился тут
на миснагидов, выступающих против хасидов.
Один, по имени Илиягу, внук Виленского
гаона1, состоятельный молодой человек и
очень учёный, был у них настоящим вождём. Он
носил шёлковые и рипсовые длинные кафтаны,
белые чулки и элегантные туфли. Длинные,
закрученные пейсы придавали ему особый шарм.
И этим внешним шармом он привлекал многих со
стороны.
Миснагидом он был горячим и регулярно
смеялся и издевался над хасидами и их ребе.
Понятно, что я тоже был очень полезен: тоже
кое-что знал о хасидах. Так я весело
проводил время. Ездил каждый день молиться
по утрам, а после молитвы, и особенно между
послеобеденной и вечерней молитвами, я уже
был среди молодых людей и работал языком, на
чём свет стоит. Я им словно с неба был
послан, и они мне – тоже. Все смеялись над
чудесами, над цадиками, над тем, что не
лезло ни в какие ворота, и каждый день
критиковали ещё какую-нибудь хасидскую книгу
какого-нибудь ребе.
Но была одна вещь, объединявшая
талмудическую молодёжь с хасидами - это
вопрос о соблюдении субботы. Существовало
Общество блюстителей субботы, ставящее себе
целью удерживать евреев от нарушения
субботы. Обычно они объединялись в борьбе с
евреями из бедных классов, на которых
блюстители субботы могли больше давить, чем
на богатых. Большое Общество блюстителей
субботы имело свои отделения в каждом
хасидском штибле, и каждый хасидский штибль
делал своё дело: смотрел за тем, чтобы не
торговали в субботу – не покупали и не
продавали, и т.п.
Иной раз было не очень приятно смотреть, как
богатый, сытый, состоящий на хлебах зятёк,
набрасывался на бедную, тёмную торговку,
задержавшуюся на минуту со своей корзиной.
Как-то вечером, накануне Суккот Илиягу
прибежал в бет-мидраш Талмудического
общества, задыхаясь, как на пожар:
«Господа, торговки ещё сидят на улице и
считают деньги, - крикнул он, - живо,
давайте их прогоним!"
Все эти деликатные юноши тут же высыпали на
улицу. Я тоже вышел посмотреть, как будут
хватать торговок. Тогда ещё не было никакой
канализации, женщины сидели вдоль улицы
рядом на тротуаре, свесив ноги над канавой,
и продавали остатки винограда и другие
фрукты, нужные для праздника. Товар, по
правде говоря, был несколько подпорчен, и
если его не продать сейчас, он ни гроша не
будет стоить. Молодые люди, тем не менее,
высыпали корзины в канавы. Поднялся шум,
торговки плачут и просят:
«Вон стоит покупательница, она это купит –
одну минуточку!»
Но те не слушают. Я не мог на это смотреть и
сказал их предводителю:
«Реб Илиягу, вы совсем не входите в
положение бедных торговок и наносите им
ущерб. Может, было бы правильнее сложиться и
заплатить торговкам за их остатки, которые к
концу праздника уже испортятся, и послать их
домой. Просто взять и выбросить – это
некрасиво…»
Но эти мои слова только повредили мне в их
глазах. Они меня заподозрили в каком-то
личном интересе.
Сделали своё дело и вернулись в
Талмудическое общество. Там прочли вечернюю
молитву и захотели со мной на эту тему
подискутировать. Но зятьям на хлебах пора
было идти домой есть, и нашу дискуссию
отложили на завтра, на праздничный день. На
завтра все снова пришли в бет-мидраш, и
между нами состоялась дискуссия. Я
высказывался полчаса, доказывая, что с
бедными торговками всё-таки так поступать
нельзя, и что не в этом состоит истинная
набожность. С помощью дискуссии я к себе
привлёк многих, которые со мной согласились,
но некоторые из богачей, и среди них их
вождь Илиягу, остались при своём мнении –
что они поступили по закону, а я – уже
несколько свернул с пути… От меня также
отшатнулись некоторые особенно фанатичные.
Те, которые со мной остались, стояли за меня
железно, но видя, как с каждым днём меня всё
больше сторонились, я понял, что учительство
моё от этого эпизода пострадает. Много ли
надо, чтобы испортить репутацию?… И мне это
нужно?
Так и случилось. Иные из тех, кто раньше
соглашался - отказались дать мне детей.
В Варшаве я столкнулся с ненавистью польских
евреев к литвакам, напоминающей отношения
двух воюющих народов и прежде мне совершенно
незнакомой. Совершит ли литвак проступок –
осуждают всю Литву, и презрение к маленькому
кусочку земли под названием Литва было
просто неописуемо.
Раньше, перед восстанием 1863 года, принят
был в Варшаве подённый учёт: всякий
иногородний еврей, не прописанный в Варшаве,
должен был за каждый прожитый день платить
пятнадцать копеек. Понятно, что шестьдесят
лет назад пятнадцать копеек было слишком
большим побором, поэтому в Варшаву приезжало
совсем мало литваков. Одесса тогда была
единственным городом, где литваки искали
работу, хотя Одесса от Литвы дальше, чем
Варшава. Другого большого города, чтобы туда
ехать, у литваков не было. Но даже и такое
небольшое число литваков ненавистно было
польским евреям, и другого слова, как
литвак-свинья, у них для литваков не было.
После восстания Варшава широко открылась для
евреев. Никакого побора больше не брали, и
поскольку первые в то время в России две
железнодорожные ветки Варшава-Петербург и
Варшава-Тересполь, проходили через Литву, то
понятно, что за несколько лет в город
прибыло приличное число литваков, и
ненависть усилилась.
За что, однако, получил литвак прозвище
«свинья»? Почему не вор, не обманщик или
что-то другое? Объясняется это просто. Литва
– бедный район, нет там никакой
промышленности, земля скудная, песчаная,
помещики тоже бедные, и приезжая в Варшаву,
жили литваки тоже плохо, скудно, мрачно, и
что касается еды, то ели они хлеб с луком,
редькой или чесноком, запивая сырой водой. И
никакой разницы, много ты зарабатывал или
нет. От бедной жизни литвак не отказывался,
оттого и получил у польских евреев прозвище
литвак-свинья…
И прозвище за ним осталось поныне, хоть
литваки теперь тоже научились хорошо есть и
пить, и в смысле роскоши следуют Варшаве
буква в букву: очень любят украшения и театр
и тратят деньги широко.
С детьми дяди я заходил в разные дома. Там
всё ещё высказывались по адресу
«литваков-свиней», особенно дамы. Каждая
дама рассказывала какую-нибудь нелестную
историю о литваках. Но одним бранным словом
для литваков дело не обходилось. Для них ещё
было припасено красивое прозвище
«литвак-голова крестом» из-за склонности к
просвещению. В то время, как польские евреи
спали, и наибольшую роль у них играл ребе –
у литваков возникло много маскилей с
громкими, прославленными именами, зовущими
сонный еврейский мир к просвещению.
Часть евреев в Варшаве также была увлечена
культурой. Но уже тогда возникли в их среде
ядовитые ростки ассимиляции, и они
совершенно отделились от ортодоксов. Носили
короткое платье, женщины не покрывали голову
париком, говорили только по-польски, а не на
идиш. Ортодоксы называли их немцами, считая,
что для таких гоев это ещё деликатное имя…
Ортодоксы строго следили, чтобы дети их не
разговаривали и не встречались с детьми
«немцев», чтобы «немцы» не сделали из их
детей гоев.
У литваков, однако, происходило смешение.
Внешне не было никакой разницы между
ортодоксами и интеллигенцией. Длинный кафтан
вовсе не был вывеской для ортодокса, и
набожный еврей мог быть одет совсем
по-европейски. Хаскала более или менее
уживалась с религией. В долгополой одежде
мог ходить полный апикойрес, а в короткой –
вполне набожный еврей.
Естественно, что после польского восстания
явилось много всякого рода литваков, и
польские евреи не могли различить между
литваками - кто есть кто: кто набожный, кто
маскиль, а кто полный апикойрес. Поэтому они
литваков очень боялись: как бы те им не
навредили со своей Хаскалой и безбожием; и
тогда выплыли такие прозвища, как
«литвак-голова крестом», чтобы меньше с ними
сближаться.
Просвещение – во-первых, короткое платье –
во-вторых. Короткое платье и просвещение –
это гойское, крестоголовое. Это – источник
второго прозвища. Я уже говорил, что сын
дяди часто со мной ходил по улицам. И по
дороге знакомил меня с бурлящей варшавской
жизнью и отвечал на мои провинциальные
вопросы, которыми я его забрасывал.
Помню, как однажды, проходя с ним по
Налевкам, встретил я сына Израиля-Хаима
Фридберга, парня, немного моложе меня. Одет
он был по-немецки. Мы, естественно,
расцеловались и разговорились. Он мне
рассказал, как сразу же после восстания отец
его приехал в Варшаву, и сейчас они здесь
живут. Молодой человек был рад встрече со
мной и пригласил меня в гости. Его семья
была очень предана нашей семье. Эта встреча
меня тоже очень обрадовала. Я ему обещал
прийти. По окончании нашей мимолётной и
радостной беседы я огляделся в поисках моего
родственника. Ищу, ищу, а его нет. Смотрю во
все стороны и не нахожу. Спрашиваю
Фридберга:
«Ты не заметил, куда делся молодой человек?»
Он рассмеялся:
"А ты не заметил, что как только он увидел,
что ты расцеловался с «немцем», он тут же
убежал, как от огня…"
Я этого никак не мог понять. Я попрощался с
Фридбергом и пошёл домой. Там ко мне первым
бросился навстречу мой родственник и
категорически заявил, что, если я хоть раз,
идя с ним по улице, встречу "немца" и
остановлюсь с ним поговорить, то он, мой
родственник, со мной больше не выйдет; что
для него самый большой позор – стоять с
"немцем". Также и я - сказал он мне
-взявшись быть в Варшаве меламедом, не
должен встречаться с «немцами», не должен
вести с ними никаких разговоров. Иначе
хозяева тут же отберут у меня детей, будь я
даже величайший в мире гаон.
Это меня странным образом лишило мужества.
Все мои усилия были направлены на то, чтобы
оказаться среди маскилим и как-то освоить
науку, а тут я должен сторониться людей,
среди которых я только и могу этого достичь,
не должен встречаться с интеллигентными
евреями.
Если так, то какой толк в Варшаве? Уж лучше
жить в деревне – пропадать, так пропадать.
Снова я с горечью понял, что мне надо
заняться деревенскими делами, корчмой или
арендой, что этим всё кончится. Лучше быть в
деревне кем-то, чем в Варшаве никем - быть
меламедом - лицемером, вести себя, как
фанатик среди фанатиков – на что я
совершенно был неспособен и от чего
достаточно страдал у отца.
Я почувствовал раскаяние. Я так мучаюсь в
поисках заработка в большом городе – зачем
мне это! Всё напрасно – силой ничего не
добьёшься. И я решил ехать назад домой….
Но сразу уехать я не мог: для меня уже была
готова должность меламеда. Нельзя быть
свиньёй, дядя так старался… Надо начать…
Так прошли Суккот. К Фридбергу, которого я
действительно любил, пойти я не мог – не
положено.. Учительство моё уже, слава Богу,
опиралось на шестерых хороших мальчиков,
учивших Гемару с дополнениями, по пятьдесят
рублей с мальчика. Для провинциального
молодого человека тех времён - совсем не
плохо.
Я снял комнату на Францисканской улице и во
вторник, сразу после Суккот, уселся на стул
меламеда. В девять утра пришли мальчики в
вельветовых шапочках, белых чулочках, с
длинными закрученными пейсами, и уселись
вокруг стола. Я – сверху на стуле. Открыл
Гемару на трактате «Бава меция», начал… и не
смог удержаться - расплакался. Обливаясь
слезами и всхлипывая, выбежал из комнаты. На
вопрос любопытных прохожих чуть слышно
отвечал:
«У меня тяжело заболел ребёнок…»
Наконец, взял себя в руки, вернулся в хедер
и стал заниматься. Среди моих учеников было
несколько тугодумов, и пришлось очень
постараться, чтобы вбить в них страницу
Гемары. Как видно, меня обманули, так сильно
расхваливая детские головы.
В четверг я вышел за покупками, оставив
мальчиков одних в хедере и сказав, что ухожу
на час. Вернулся через два часа. Когда я
вовремя не вернулся, распущенные дети пошли
домой и рассказали мамам, что раби "ушёл за
покупками с утра" и до сих пор его нет.
Кстати, на улице я встретил одну из
родительниц, которая, конечно, сочла моё
хождение среди бела дня, во время занятий,
серьёзным проступком. Тут же в доме дяди
стало известно, что я себе прогуливаюсь по
улицам, и там были поражены:
«Чтоб меламед ходил среди дня по улицам!»
Это был первый удар по моему учительству. На
душе у меня было тошно. Чувствуя, что терять
мне нечего, я пошёл к Фридбергу и подробно
рассказал о своём положении и т.п.
«Я сейчас, братец, меламед, - пожаловался я,
- большое достижение!»
Фридберг меня внимательно выслушал и
предложил развёрнутый план. А именно – я
должен ехать в Макаровцы, усадьбу,
находящуюся в Гродненском уезде, где живёт
мой родич, богатый малый, управляющий в
имении одной помещицы. Человек он очень
хороший, также и маскиль, и я при нём уж
наверное устроюсь. Мне это очень
понравилось. Я тут же отказался от
учительства.
Дядя сказал, что это глупо – множество
способных молодых людей околачиваются в
Варшаве годами, пока получат должность
меламеда.
«Учительство – ходкий товар, - доказывал он
мне, - подумай, жалко его терять".
Но мысли мои уже были далеко. И слова дяди
были пущены на ветер…
Глава 3
1 Промежуток времени между Новым годом и
Судным днём
2 Христианский праздник, отмечавшийся 24
июня по ст. стилю, посвящённый Иоанну
Крестителю.
3С середины августа до середины сентября.
Глава 4
1 По мнению Д.Ассафа, переводчика книги на
иврит, речь идёт об Илиягу Вильнере, умершем
в 1868 г., правнуке Виленского гаона, а не
его внуке.
Наши проеты: Туристический Кобрин | Познай Кобрин Все права защищены © 2011-2017. Все изображения защищены их правообладателями. При копировании материалов активная ссылка на http://ikobrin.ru обязательна.