Versão em português 中文版本 日本語版
Polish version La version française Versione italiana
Русская версия English version Deutsch Version

Мои воспоминания. Том первый. Глава 13-17.

Глава 13
Жизнь Берл-Бендета. – Свадьба его дочери. – Польское восстание. – Желание выпороть помещицу. – Берл-Бендет её спасает. – Шмуэль.
У дяди было четыре дочери и один сын. Отец с матерью были старше своей старшей дочери Брахи на двенадцать с половиной лет. Пятерых детей они родили за пять лет и больше детей не имели. Жили они в Чехчове по-княжески, и история с клеветой кончилась для них так хорошо, что и он, и она так ценили и так уважали дядю, как самого близкого человека, доверив ключи от всего своего имущества.
В кабинете у Берл-Бендета – или короче Берко - стояли большой дубовый шкаф и комод и там лежали помещичьи ценности, в которых не было постоянной надобности. Даже деньги он хранил у Берко.
Берл-Бендет помещика одевал. Помещик никогда не знал, когда ему следует купить одежду – Берл-Бендет сам ехал в Бриск и выбирал для него материал на платье. Иногда покупал одежду и ей.
Берл-Бендет очень богато одевал помещика с помещицей, богаче всех окружающих помещиков. И когда ездил в Бриск, то обычно привозил помещице драгоценностей примерно на сто рублей, а раз привёз браслет за тысячу пятьсот рублей, в другой раз – курляндский жемчуг за две тысячи, и всё это лежало у Берко в комоде.
Поэтому и помещик с помещицей одевали Берл-Бендета, и когда приезжал портной, то заказывали платье и для него со всем его семейством.
Когда дочери Берл-Бендета Брахе исполнилось пятнадцать лет, помещик сказал: «Дочке надо устроить шидух. А я дам тысячу рублей приданого». (В те времена тысяча рублей считалось из самых богатых приданных). Также и гардероб со всеми свадебными расходами должны быть за его счёт.
Берл-Бендет поручил сватам найти ему подходящий шидух. Дело пошло быстро, и тут же в Чехчове заключили «условия». Помещик посоветовал поместить тысячу рублей в Бриске в надёжные руки и распорядился купить за свой счёт золотые часы с золотой цепью за сто пятьдесят рублей.
На подпись «условий» послали за гостями две кареты и три фуры. И в момент подписи помещик с помещицей сидели у столика и принимали участие в общем веселье. Назавтра помещик пригласил к себе на обед. Принесли всю еду, блюда готовили у дяди и от него приносили к помещику.
Свадьбу назначили на первое число месяца нисана[1]– время, когда не работает винокуренный завод, поскольку летом невозможно изготовлять спиртное.
Я тоже приехал на свадьбу я вместе со всей семьёй, ехавшей на фурах и каретах, посланных Берл-Бендетом. Помню, что всего было шестнадцать пар лошадей, брички, кареты и разные фуры. Десятки торговцев прибыли на свадьбу, и Берл-Бендет приготовил всем места для ночёвки. Приехали также кобринские клейзмеры во главе с Шебселом и Тодрос-бадханом.
Наша семья начала съезжаться за три дня до свадьбы, как только остановился завод. Поставили большие лохани с тёплой водой, и мы с сыном дяди Шмуэлем и с братом отца Исроэлем выкупались в таких лоханях. Рядом стояла лохань с холодной водой, и один из шейгецов[2] обрызгал нас холодной водой. Мы посмеялись, только Шмуэля, единственного сына дяди Берл-Бендета, это разозлило, и он сказал, что пожалуется отцу и шейгец получит розги.
Крестьянин решил, что Шмуэль шутит, и продолжал своё. Но это вовсе не было шуткой. Шмуэль-единственный сын пришёл домой и поплакался перед отцом на то, что шейгец Андрей обрызгал нас холодной водой, когда мы сидели в тёплой лохани, и конечно мог нас простудить. Дядя, не долго думая, послал за волостным старшиной и приказал дать шейгецу пятнадцать розог. Приговор исполнили не моргнув глазом, Андрей валялся в ногах у Шмулика, прося прощения. Зрелище было безобразное, но могущество дяди нас потрясло.
Свадьба была великолепная, с самыми дорогими блюдами. Не было, конечно, недостатка и в разнообразной мясной пище. Помещик приказал ради свадьбы, для украшения праздника, выложить всё серебро.
Помещик с помещицей стояли возле хупы, и праздник тянулся с шести вечера до шести утра. А назавтра помещик пригласил к себе всех на обед с клейзмерами. Шебсл со своей игрой его потряс, он сказал, что в жизни не слышал такой прекрасной игры. Гости пировали у помещика всю ночь; он также танцевал с Берко и с купцом реб Исроэль-Шмуэлем из Бриска, большим остряком и отличным рассказчиком; он всё шутил с помещиком, а помещица смеялась со всеми гостями.
На третий день после свадьбы все торговцы и дальние родственники разъехались. А мы, ближайшие, несколько десятков человек – остались на всю свадебную неделю с Шебселом и его капеллой.
Помещик с помещицей ещё не устали от праздника и помещица призналась, что раньше совсем не знала евреев, только слышала с самой колыбели: “Zyd wezmie do torby” – «Жид заберёт в мешок». Всё время слышала: «Жид, жид», и её это пугало. Но теперь она знает, что евреи – приятный народ, и что с ними весело.
После свадебной недели мы все уехали, и Шебсл получил от помещика сотню и кольцо с бриллиантом за сто пятьдесят рублей. Кроме того, они договорились, что когда помещик за ним пришлёт, он тут же приедет. И Шебсл с двумя клейзмерами приезжал к Сиховскому четырежды в год на его балы и получал по сотне рублей за раз. Ели они у Берл-Бендета.
Шебсл стал очень знаменит, и многие помещики приглашали его к себе играть. Часто он отказывался, ссылаясь на то, что не может оставить еврейские свадьбы без клейзмеров. Но для Сиковского делал исключение за его доброту.
Спиртного он не пил – только маленький стаканчик сладкой водки, как женщина, и только один стаканчик вина. Внешность у него была приятная, был он очень молчалив - говорил только считанные слова; никогда не слышали, чтобы он смеялся, даже от шуток реб Абеле-артиста, от которых все давились со смеху. На его устах тогда видели лёгкую улыбку – как у моего отца
Так жил в Чехчове у Сиховского дядя Берл-Бендет. Но это ещё не всё. Истинную службу он сослужил помещику тем, что спас его во время известного польского восстания, когда так много помещиков были повешены и застрелены. В часы восстания он уберёг помещика от того, чтобы он ушёл в лес, поплатившись за это жизнью.
В каждый уезд Виленского округа знаменитый Муравьёв назначил по два военных начальника с казаками, которые бы разъезжали по поместьям всего уезда, выясняя, кто из помещиков сидит дома, а не находится вместе с революционными шайками в лесах. Воинским начальникам Муравьёв дал право пороть помещиков, помещиц и даже помещичьих детей, добиваясь с помощью розог, где находятся помещики, которых не оказалось дома. И казаки секли нагайками помещиков, помещиц и детей, начиная с десятилетнего возраста.
Воинский начальник прибыл в Чехчове из Шерешева в сопровождении пятидесяти казаков и не застал Сиховского дома. Тот только что куда-то вышел. Воинский начальник сердито спросил помещицу, где её муж-мятяжник. Она испугалась, побледнела и ответила, что его нет, но что он сейчас вернётся. Он тут же крикнул казакам:
«Пороть - и до тех пор, пока она не скажет, где её муж».
Казаки уже приготовились к порке – хорошая была сцена! – уже приготовились считать удары, как вдруг вбежал Берл-Бендет и сообщил начальнику, что помещик только что отлучился из дому и сию минуту вернётся.
«Возьмите меня заложником, - заявил он геройски, - и если через четверть часа он не вернётся, выпорите меня или хоть застрелите». И послал прислугу, привести того как можно скорее. Он знал, где находится помещик. Тот любил прогуливаться по аллее за поместьем.
Начальник бросил взгляд на Берл-Бендета, который ему понравился сразу - высокий, здоровый, красивый, хорошо одетый, к тому же хорошо говорит по-русски, что мало кто из помещиков умел - и спросил:
«Кто вы такой?»
«Я комиссар в поместье».
На вопрос, поляк ли он, Берл-Бендет ответил, что он еврей. Это тоже понравилось начальнику, и он приказал казакам пока не трогать помещицу, разговорился с комиссаром-евреем, а тем временем пришёл помещик.
«Скажи спасибо еврею, - обратился офицер к Сиховскому, - если бы не он, давно бы твою жену выпороли».
И добавил, чтобы тот не смел покидать дома после его отъезда. Он может неожиданно вернуться, и если помещика не окажется, он не будет дожидаться даже десяти минут и помещицу с детьми как следует выпорет.
«Не пожалею вас, мятежников!»
Наевшись и напившись вместе со своими лошадьми и прихватив бочонок спирта в десять вёдер, отправились в следующее поместье.
Помещица заболела от стыда и страха и была в опасном состоянии. А Берл-Бендет тяжело работал, посылая каждый день кареты в Бриск за докторами. Пролежав несколько месяцев, она поправилась.
Сиховский сказал ей в присутствии комиссара:
«Видишь – твоё счастье, что не удалась клевета на Берко. Ты конечно тогда думала, что Берко высекут и прогонят. А сегодня Берко нас просто спас. Что бы с тобой сделали казаки со своими ногайками из проволоки, если бы не Берко?»
Сиховский продолжал сидеть дома и уже не выезжал во всё время восстания. Берко вёл хозяйство с помощью наёмных крестьян и только к нему они хорошо относились и только к нему приходили работать в поле, естественно, прося за работу ужасную плату. В других поместьях ничего не посеяли, а там, где было посеяно, из колосьев высыпались зёрна, но жнецов нельзя было найти даже за деньги. Из ненависти к помещикам, они во всей округе приходили в поместья, связывали своих помещиков и возвращали выданные им прежде розги.
Во время восстания у Берл-Бендета было, может, больше работы, чем всегда. Кроме крестьян, которых надо было успокоить, приходилось смотреть, чтобы помещики не забрали Сиховского в лес. Вместо реальных действий, которые помещики требовали от Сиховского, он, под влиянием Берл-Бендета, их поддерживал деньгами, платя до десяти тысяч рублей каждый раз и этим себя, более или менее, с двух сторон страхуя. Не трудно представить, как дорог им стал Берл-Бендет, и после восстания, когда Сиховский уже ездил в открытой карете, запряжённой парой лошадей, так же ездил и Берко. Так он прожил тридцать с лишним лет. Сиховский справил свадьбы его пятерым детям, но приданого уже давал по пятьсот рублей, так как после восстания обеднел.
Берко умер в возрасте пятидесяти с чем-то лет. Детей он оставил не таких, чтобы занять его место. Сын его Шмуэль был честным человеком, но отцовского ума и энергии ему не доставало. Сиховский его поставил во второе поместье, меньшее, чем Чехчове, чем он содержал всю семью. Но это была уже не та жизнь, как при отце.
После смерти Сиховского и Шмуэля (Шмуэль умер очень молодым), помещица с сыном дали жене Берл-Бендета Дворе пятьсот рублей, и она уехала в Каменец. Ещё она получила в наследство от свёкра большой дом и поселилась там навсегда.

Глава 14
Рош-ха-Шана и Йом-Киппур.—Страх Божий.-- Порка. -- Благословение детей. -- Страх в школах. -- У хасидов. -- Сукот. – Симхат-Тора. – Праздники вообще. – Как у нас проходил праздник.
Как все «ешувники», Берл-Бендет со всей семьёй приезжал на Рош-ха-Шана и Йом-Киппур в Каменец и останавливался у деда. Там для них готовили три комнаты, а целую телегу кухонных принадлежностей и посуды они везли с собой. И так проводили вместе три дня, с Рош-ха-Шана до Йом-Киппура. Семья деда состояла из пяти дочерей - из них три замужних с детьми - и трёх сыновей, из который двое женатых с детьми, и было весело.
Вернувшись в Рош-ха-Шана с молитвы, Берл-Бендет, который любил есть вместе со своей семьёй отдельно, должен был также присутствовать при благодарственной молитве в доме деда. На столе лежали разные торты и пирожки, печенья на яйцах с миндальной крошкой и пончики с сахаром, которые пекла бабушка и которые были знамениты на весь город своим замечательным вкусом. Дом был полон людей – всё своя семья.
Накануне Рош-ха-Шана, в три часа утра, собирались в доме деда все дети и внуки, даже семи-восьмилетние, а также и семья дедова брата. Подавали чай с печеньем, вареньем и со сладким вином, все ели и пили, а потом шли в бет-ха-мидраши на синагогальный двор, читать слихот. Сначала шли мужчины с юношами, потом – жёны, дочери, невестки и внуки. Помню ещё, как один раз я считал членов нашей семьи, идущих читать слихот:
«Не один, не два, не три» и так – до «не сорока»1…
Так смешно шли читать слихот – как будто шли солдаты. В городе так и говорили: «Пошёл уже царский полк», - потому что в бет-ха-мидрашах на синагогальном дворе не осмеливались читать слихот, пока не придёт «царский полк». Во дворе семья разделялась: кто-то читал слихот в одном бет-ха-мидраше, а кто-то в другом.
Дед читал слихот накануне Рош-ха-Шана и накануне Йом-Киппура в старом, большом бет-ха-мидраше. Его место было – возле раввина на «востоке»2, второе его место было – в углу, сверху, у восточной стены, а третье – с южной стороны, у первого окна.
В Рош-ха-Шана и Йом-Киппур дед молился в шуле. Там он имел три места на восточной стороне: для себя, для брата Мордхе-Лейба и для его единственного сына.
Берл-Бендет молился в новом бет-ха-мидраше. Там у деда тоже было два места: одно у восточной стороны, а другое – у южной, тоже почётное место. Только отца моего не доставало: Рош-ха-Шана он проводил у ребе.
Ночью накануне Йом-Киппуром никто из семьи не шёл спать. Все собиралась у деда на церемонию «капойрес»3, и бабушка уже покупала несколько дюжин кур и петухов. И даже среди посторонних, уважаемых хозяев было принято посылать свои капойрес вечером деду, так как резник, который всю ночь ходил по разным уважаемым хозяевам и резал кур, прежде всего приходил к деду; для чего уже был приготовлен большой сарай. И множество хозяев посылали своих капойрес деду, понятно, с его разрешения.
Вечером был приготовлен стол со сладким вином, печеньем и вареньем и все начинали крутить капойрес. Некоторые – за себя, а другие – и за маленьких детей.
Потом пили «лехаим» вместе с резником и закусывали, и резник шёл резать кур. Кручение капойрес занимало несколько часов, а в четыре часа все снова шли читать слихот, а девушки и дети шли спать.
По моей настойчивой просьбе дед меня стал брать на чтение слихот семилетнего возраста. Своего собственного сына Исроэля, который был одного со мной возраста, он не брал. Тот никогда не хотел ходить на чтение слихот, что мне было очень дорого.
И когда дед вместе со мной в канун Рош-ха-Шана читал «большие слихот»4, он ужасно плакал, и я, не имея другого выхода, тоже плакал вместе с дедом. Из меня рекой текли слёзы, а дед был доволен, что его внук плачет: может, благодаря мне, нам всем поможет Господь.
Но дед так сильно плакал во время слихот, что у него дрожали ноги. Почувствовав, что у деда дрожат колени, я с силой прижимал свои колени к его, чтобы пробудить такую же дрожь и у себя. Я думаю, что это тоже на меня ужасно действовало, и мой плач достигал высшей точки. Это, конечно, особенно нравилось деду, и он меня брал всегда с собой на слихот, даже когда я не просил.
Дед, который был большим плаксой, как видно передал мне в наследство это свойство, и даже сегодня, услышав чей-то плач, хотя бы из-за мелочи, я не могу сдержать слёз.
Накануне Йом-Киппура, в двенадцать часов дня, дед шёл на дневную молитву со всей семьёй. Тогда он раздавал по пятидесяти рублей, его брат – по тридцати, а остальные – по пятнадцати-двадцати, жёны – особо, и так от нашей семьи раздавалась нуждающимся большая сумма.
Пол шуля был покрыт сеном, и возле дверей была куча сена, на которой лежали важные хозяева, и главный шамес, одетый в китль, с большой плетью в руках, стоял и отсчитывал им по сорок ударов. Считал он на святом языке: ахат, штаим – и так до сорока. Еврей лежал вытянувшись, в верхней одежде, а шамес сёк – один удар пониже, другой – повыше, по плечам, а секомые, лёжа, одновременно каялись в грехах. У бедняков не было никакой привилегии в смысле порки, так как за экзекуцию приходилось хорошо заплатить шамесу, и поскольку хозяев бывало много, беднякам приходилось стоять и ждать. Самых важных секли пораньше. Когда дед приходил в шуль, он тут же ложился, и шамес начинал считать. И меня сильно огорчало, что дед ложится, а шамес сечёт… Около половины второго мы возвращались. Тут же начинали есть курятину с лапшой. Быстро поев и благословясь, дед начинал благословлять детей с одной стороны дома, а бабушка – с другой.
Он начинал вызывать всех детей, каждого по имени, одного за другим, сначала старших, дочь и невестку, потом – дочь дочери и невестку снохи. Даже малюсеньких грудничков, в возрасте, может, двух недель, приносили для благословения. Сначала он благословлял лиц мужского пола, от самого старшего до двухнедельного младенца, которого мать держала на подушечке, а дед клал руку на головку ребёнка и благословлял; а потом, в том же порядке, женщин.
Благословляя, он так плакал, так горько стенал, что камень мог растаять. Естественно, что все тоже принимались плакать, и большие, и малые, и создавалась какая-то смесь из разных плачущих голосов: низкие и высокие, и совсем писклявые. Со стороны можно было подумать, что разрушен город.
После благословений деда сразу шли к бабушке. Она лишь обливалась слезами, но никто никогда от неё не слышал ни звука. Только положит свою тонкую ручку на головку, и слёзы льются тихо, тихо, тихо… Церемония благословений продолжалась таким образом больше двух часов. И дед постоянно опаздывал, постоянно приходил в шуль, когда там уже было полно народу, ожидавшего его с «Кол нидре»5.
Йом-Киппуры былых времён… Боже мой, что тогда творилось! В шуле, во время «Кол нидре», было видно, как вся община, охваченная великим страхом, готова отправиться в лучший мир. Все одеты в белые одежды с поясами, расшитыми серебром и золотом, в талесах, ермолках, также расшитых серебром и золотом. Ермолка и пояс моего деда стоили много десятков рублей. А были и ещё красивей. И даже бедняки были в белых ермолках, расшитых цветным шёлком.
И множество свечей, горящих во всех подсвечниках, спускающихся на бечёвках со всего потолка и стоящих на столах, в банках с песком! Каждый еврей хочет, чтобы свеча горела в память о его родителях – от «Кол нидре» до заключительной молитвы завтра вечером. Яркие отблески света играют на золотых, серебряных и шёлковых ермолках и белых китлях и талесах, на всех лицах - какая-то святость. Ни у кого в мыслях ничего плотского, земного, будничного.
Все плачут, моля Господа простить все прегрешения, послать благополучный год и здоровье, каждый льёт от всего сердца реки слёз, взывая к Всевышнему.
Громкий плач и стоны женщин, проникая в мужскую часть шуля, разрывают сердца мужчин, и они снова плачут, как женщины.
Трудно себе представить сейчас, когда весь Йом-Киппур утратил свою силу и вызываемый им трепет потерял над нами власть, те ночи в былые времена в шулях и бет-ха-мидрашах, когда пели «Кол нидре»!
Стены плакали, камни на улицах стонали, рыба в воде дрожала. А как молились те самые евреи, что целый год надрывались ради грошового заработка!
Ни злобы и ни зависти, ни жадности и ни обмана, ни злословия, ни сплетен, ни еды, ни питья. Все сердца и глаза устремлены к небу, и есть лишь духовность, одни души без тела.
А от пюпитра хазана текут душевные напевы, заливая все сердца.
С двенадцати лет я стал ходить с отцом на «Кол нидре» в хасидский штибль). Там уже было другое «Кол нидре», и у них мне больше нравились молитвы Йом-Киппура, чем у миснагдов.
В хасидском штибле не слышно ни плача, ни стонов, ни всхлипов. Человек только молится с большим пылом. У кого есть хороший голос, тот молится звонко и радостно, а у кого нет – молится тихо, но со вкусом, и все поют с душой. И нет никаких хазанов. Чтец произносит слова с душевным напевом, и все за ним повторяют.
После «Кол нидре» многие хасиды, молодые и старые, ночевали в штибле. Укладывались на сене, разложенном на полу, было в этом что-то необычное. И я очень любил ночевать после «Кол нидре» в штибле на сене. Лёжа, напевали всю ночь разные душевные напевы, и под них как-то сладко спалось.
В ушах звучали эти сладкие, тихие напевы, и сон был лёгкий, как дрёма. Бывало, проснёшься на пару минут и заснёшь снова. А вокруг, а вокруг – звучит, звучит, тихо-тихо.
В Йом-Киппур, в десять часов утра, становились снова молиться, и с таким шумом, точно военные на параде, и молились с большим вкусом. И начав все вместе с крика, стояли так до двенадцати.
Потом начинали продавать «восхождение к Торе», так же, как и миснагды. Но покупали тоже со вкусом. Те из хасидов, кто умел петь, а также пожилые, снова укладывались на сене и снова чуть слышно напевали, но не один напев, а несколько: в одном углу один, а в другом – другой, точно в зависимости от того, какой у кого ребе: у карлинских свои напевы, у слонимских – свои; а один-единственный хасид, последователь Любавического ребе, пел его напевы. Все эти мелодийки – тихонькие и душевные, сливались вместе и разливались по всему телу.
А потом начиналась молитва «Мусаф»6. Многие хасиды не признавали никаких священных текстов, изложенных в поэтической форме. Они держались только простого религиозного пения или молитв. И те напевали лишь потихоньку.
Йом-Киппур у хасидов мне так нравился, что я и в Рош-ха-Шана тоже шёл в штибль, хотя и без отца (он обычно уезжал к своему ребе).
На исходе Йом-Киппура, после вечерней молитвы, всем детям и внукам полагалось идти к деду. Снова печенье со сладким вином и с вареньем, а потом ели капойрес. После этого приходил брат деда со всей семьёй, и веселье продолжалось до середины ночи. Но только отца, как я уже заметил, в Рош-ха-Шана не было – он находился у ребе, сначала – в Кобрине, а позже – в Слониме. В канун Йом-Киппура он даже приходил на благословение – и всё. В Йом-Киппур он молился в хасидском штибле. Поэтому исход Йом-Киппура был для отца ещё большим весельем. Часов в восемь к нему уже начинали собираться хасиды, напивались и плясали всю ночь.
Я обычно веселился двумя путями: у деда и у отца. Где было веселее, туда я и шёл. И обычно бывал в обоих местах.
Наутро после Йом-Киппура уже приезжала карета из Чехчова за Берл-Бендетом с женой, брички за детьми и прислугой и фургон за всеми вещами и кухонными принадлежностями. Попрощаться приходила вся семья, и снова было веселье.
Вообще во время праздника все должны были находиться у деда в доме. Взрослые ели две трапезы у себя, но маленькие все ели у деда. Весь праздник большой дом деда был полон малыми и большими, люди ели и пили, и было так весело, что дед не хотел идти днём спать. Он сидел весь день за столом, получая удовольствие от всех своих детей; он любил, чтобы дети как можно больше шумели, как можно больше шалили. Кажется, что можно было оглохнуть от криков, от смеха и шалостей – как маленьких, так и больших – а ему было приятно. Часто он пересаживался из-за одного стола за другой, приближаясь то к одной, то к другой группе детей, смотрел – и получал удовольствие.
Бабушка покупала каждый праздник мешки орехов, и их всё время давали детям играть. Играли в орехи, кололи их щипцами, клали в стаканчики с вином. Одним словом, было шумно.
Зато у отца было чисто хасидское веселье. Во время Сукот у отца в доме день и ночь плясали и пели. Помолившись в штибле и наскоро дома поев, тут же приходили к отцу, и начинались песни и пляски.
А Симхат-Тора с давних времён проводилась так, что двое коцких хасидов, Янкель и Шебсл-переписчик, с парой десятков мальчишек, ходили по всему городу и вынимали изо всех печей еду, в том числе и цимес, жареных гусей, печёности – и приносили к нам, где переворачивали всё вверх дном.
Признаюсь, что среди юнцов, помогавших хасидам устраивать погром печей с захватом еды, был также и я. Помню, как мы вбегали в дом, набрасываясь на печи и хватая еду. Хозяйки не позволяли брать всё, но кто их слушал? Хватали, сколько хотели, и бежали дальше. «Награбленное» мальчишки приносили прямо к нам.
За несколько недель до Хануки начиналась игра в карты. Но то была не такая игра, в которую, за грехи наши, играют в наше время: со злобой и скандалом. У нас, бывало, приходила вся семья к деду, и каждый принимался играть за ребёнка из семьи. Каждый выбирал себе ребёнка, чтобы за него играть, и весь выигрыш отдавал ребёнку. Редко-редко кто выигрывал до десяти злотых, обычный выигрыш был от тридцати до семидесяти пяти копеек.
Так семья проводила до Хануки часа по два каждый вечер, а в Хануку играли, может, до двенадцати. И так играли все вечера, до Рождества, когда сам Бог велел играть в карты и когда по обычаю не читали Тору. Но после Рождества совершенно прекращали карточную игру.
Помню, как хотелось попросить кого-то из семьи, чтобы за меня поиграли. Но отец этого не позволял и всегда заключал со мной договор. Он спрашивал:
«Сколько ты можешь выиграть, Хацкель – ну, тридцать копеек, пятьдесят, а иной раз – ничего. Так вот тебе пятьдесят копеек, чтоб не хотелось играть».
Но никаких денег он не давал. Вместо этого он мне назавтра покупал какую-нибудь вещь – вроде ножичка, кошелёчка и т.п., подходящую для восьмилетнего мальчика.
Девочки целый день играли друг с другом в «очко».
Отец меня постоянно удерживал от игры в карты и платил за это хорошие деньги, в виде покупки разных предметов. И так он меня приучил, что поныне я не знаю, что такое игра в карты, не чувствуя к ним никакого влечения.
В возрасте семи-восьми лет я прославился как большой математик. Что это значило? Я мог быстро совершать в голове такие подсчёты, как шестью шесть, четырнадцатью семнадцать, восемнадцатью двадцать девять и т.п., и тут же выдавал результат.
Помню, как однажды, во время Хануки, вместо того, чтобы играть в карты, семья испытывала меня в «математике». Сидела у деда в комнате вокруг меня вся семья, и каждый предлагал что-то подсчитать. Я всем тут же отвечал. В тот момент я был в центре внимания. Каждый меня щипал за щёчку и давал серебряную монету. Меня спрашивали, сколько секунд содержится в году, и я за полчаса находил ответ. Но дед реб Юдл меня спросил, сколько будет полтора умножить на полтора, и тут я, как ни старался, не мог понять, как за это взяться. Мне было очень стыдно, что я не смог сделать такой простой подсчёт. Отец почувствовал ко мне жалость и утешил, говоря, что более великие математики не могли бы этого решить, но всё-таки показал мне, как перемножать три половинки, и я успокоился.
В Пурим было принято, что дед приглашает в гости семь-восемь миньянов мужчин из каменецких хозяев. Понятно, что при этом не могла не присутствовать и вся семья деда, с сёстрами, свёкрами, свекровями и т.п. К столу подавали вина, всякое спиртное и разные закуски, и было так весело, что современному человеку это трудно представить.
Среди гостей находился также и городской хазан с певчими. Пурим-шпилеры7 показывали своё актёрское искусство, клейзмеры играли на своих инструментах – и люди слушали, ели, пили и веселились всю ночь.
В начале месяца нисана бабушка начинала готовиться за всю семью к празднику Песах. Шмальц она заготовляла ещё с зимы. Она «сажала» гусей на выкорм и всю зиму жарила для всех шмальц, и сразу после Пурима начинала готовить мёд и вино для «царского полка». Её мёд, как всё, что выходило из её рук, было знаменито.
Восемь дней перед Песах бабушка пекла мацу для всей семьи. «Заказывала» у пекаря весь день, с рассвета до вечера, и нанимала помощниц. Работало тридцать с чем-то человек, но ни один из членов семьи – ни сыновья, ни зятья – ничего не знали о том, что требуется человеку для Песах. Бабушка каждому посылала всё, что надо.
Перед выпечкой мацы мыли пол в большой столовой и ещё в двух больших комнатах и застилали соломой, которая оставалась до кануна Песах, а хамец8 ели в других комнатах. А тут, на соломе, в большой комнате, валялись все дети. За три дня до Песах распускали на праздник мальчиков. Ах, как мы там, на соломе, кувыркались! За целый год лучше всего игралось на той соломе.
И весь Песах вся семья была у деда, все дети, от малого до великого – только и делали, что ели латкес9 и пили мёд с орехами.
Члены семьи были друг с другом в большом ладу, тесно друг с другом связаны, не то, что в нынешние времена. Все были, как один человек с единой душой. Если кто-то заболевал, суетилась вся семья, проводя у него дни и ночи. Два-три человека сидели возле больного, прочие спали на полу в других комнатах. Стоило чему-то понадобиться для больного, тут же десяток бежали, чтобы принести.
А когда положение больного становилось опасным, все рыдали; а если он умирал – ребёнок ли, или взрослый – то вся семья возносила вопли до самого неба. Семь траурных дней в доме было тесно от родни. Специально спали у того, кто был в трауре, лёжа на полу, на сене. Всё это делалось, чтобы скорбящим не было так грустно.
И напротив, если был праздник – при обрезании, при рождения дочери или при составлении свадебных «условий», не говоря уже о свадьбе - в ожидании жениха или невесты – радость была так велика, что трудно себе нынче представить. Все были вместе и вне себя от радости.
У деда в доме наверху была большая комната, служившая чем-то вроде залы, куда приводили почётных гостей – богачей, сватов или просто представительных евреев. Комната всегда была хорошо обставлена и украшена, а молодые члены семьи учились там танцевать.
За три месяца до свадьбы кого-то из членов семьи учились танцевать. Помню, что в юности я совсем неплохо танцевал. Праздники у нас бывали часто: у того обрезание, у другого родилась дочка – и каждый себя чувствовал так, будто лично ему предстоит праздник.
А дед, как уже говорилось, любил, когда дети переворачивали всё в комнате – это было для него удовольствие.
И если он в шабат или праздник, почувствовав среди дня усталость, хотел прилечь, то не шёл к себе в спальню наверх, где у него была спокойная постель, а укладывался в другой комнате, у детей, возле большой комнаты, где было полно детей и взрослых , и специально оставлял открытой дверь, чтобы слышать крик, смех и шалости всех.
Большая любовь деда к семье объяснялась, как и всё прочее, во многом влиянием бабушки. Это она, мудрая, прекрасная и сердечная еврейка, старалась, чтобы наша большая семья не разрушилась, чтобы все были верны друг другу, и чтобы дед стоял надо всеми, как любящий отец.
И таки после смерти бабушки эта верность, это семейное тепло, частично нарушилось, и во многих вещах «царский полк» уже нельзя было узнать.
Справляя дочери или сыну свадьбу, он приказывал моему отцу Мойше и единственному сыну своего брата, Арье-Лейбу, составить список платьев, необходимых для жениха, невесты, как и для всей семьи. Снова приходили все дети и внуки, от мала до велика, и каждый говорил, какую одежду он хочет.
Крики ото всех детей: «Дедушка, я хочу это!» И голоса подростков: «Я хочу эту одежду!» вместе с голосами женщин и девушек: «Мне – эту одежду!» – раздавались в комнате. И один крик всё заглушал:
«Дед, дед, дед!»
Нельзя было навести там никакого порядка и приходилось переписывать на листке всех лиц мужского пола до самых маленьких двухлетних детей, а потом всех женщин, от самых старших до самых маленьких девочек, и по списку, как во время призыва, вызывать каждого и спрашивать:
«Какие ты хочешь платья?»
Естественно, что каждый просил больше, чем можно было получить, и начиналась торговля:
«Такого количества нет, после тебе сделают!»
«Хочу сейчас!»
Атмосфера накалялась. Иные из самых сообразительных детей ещё раньше прибегали к единственному сыну, имевшему большое влияние на своего дядю Арон-Лейзера и часто добивавшемуся желаемого даже вопреки мнению дяди. Понятно, что и в этом деле он мог нам помочь.
Обычно за покупками ездили мой отец и Арье-Лейб. Ехали для этого в Бриск Истраченная сумма часто достигала шести-семи сотен рублей, не считая того, что покупали в Каменце.
Надо учесть, что в те времена товар был несколько дешевле, чем сегодня. Лучшая шерсть стоила по тридцать-сорок копеек за ярд10, лучший бархат – по три рубля за ярд, лучший шёлк – от рубля до рубля пятидесяти.
Дядя Мордхе-Лейб пожелал, чтобы за всё, что делается для всей семьи, он давал половину, и брат Арон-Лейзер – половину, и так это и было. И когда дед устраивал свадьбу кому-то из детей, дядя устраивал семидневный пир через раз – один день дед и другой день – дядя.

Глава 15
Мой отец и его хасидизм. – Мои меламеды. – Ребе умер! – Донос. – Тверский. – Реб Лейб. – Штрафы.
Для моего отца все семейные праздники и все удовольствия в мире были ничто по сравнению с его хасидскими радостями. Самым большим удовольствием для него было сидеть за столом с хасидами и распевать душевные хасидские песнопения – тогда он воодушевлялся. Голова его со всеми помыслами была у ребе, реб Мойше Кобринера, а потом - у реб Авреймла Слонимера, на которых, по его мнению, пребывало божественное присутствие со всеми святыми ангелами.
Главное для отца был хасидизм. Поэтому для него было неважно, чтобы я хорошо учился – достаточно, чтобы я стал набожным юношей, и он не старался передавать меня после каждого семестра лучшему меламеду.
Я имел, как было сказано, совсем неплохую голову и, проучившись семестр у одного меламеда, должен был иметь во втором семестре меламеда следующего уровня, а отец меня держал у каждого меламеда по два года, поэтому я почти стоял на одном месте и не продвигался в учении, как мог бы по своим возможностям, что было для меня даже удобно: не утруждая себя, я был всегда лучшим учеником.
У Моте-меламеда я проучился два года. Я уже мог у него самостоятельно читать страницу Гемары с Дополнениями. Только он с нами занимался мало – он и сам-то был не очень сведущ.
Мне очень хотелось начать учить Дополнения, но когда я об этом сказал отцу, он на это ответил:
«Зачем тебе Дополнения? Ты ведь учишь Гемару, будь только честным евреем – этого достаточно».
Зато я у Моте-меламеда узнал всё про ад с его архитектурой, как настоящий архитектор, и обо всех пращах, которыми швыряют грешников с одного конца ада до другого, и обо всех ангелах смерти и обо всех страшных муках, на которые обречены на том свете грешники.
О рае, как совершенном устройстве, Моте-меламед имел минимальное представление. Об этом я узнал от поруша по прозвищу «чулочник», который каждую субботу описывал рай в доме у моего дяди Мордхе-Лейба: бриллиантовые стулья, дорогие дворцы из червоного золота и кушанья, кушанья, кушанья, о которых не в силах поведать язык! И об истекающем чистым шмальцем гусе Раббы бар-бар-Ханы1, и о растительном масле и о старом вине, и о винных гроздьях, из которых – из каждой - можно выжать такое вино, какое захочешь!
О чертях, о бесах, водяных и колдунах я знал от бабушки и от шамеса Лейбке и был во всех этих вещах большим специалистом, крайне искушённым во всех этих ужасных и жестоких вещах, а также в историях о дурном глазе. В местечке было два человека, заговаривавших от дурного глаза. Один – возчик Довид, доставлявший муку с мельницы в магазины. Он заговаривал от дурного глаза с помощью костей мёртвого человека. Где он брал эти кости, мне неизвестно доныне. Если у кого-то распухла щёка от зубного абсцесса, как это называется, или горло, шли к Довиду, тот уже брал косточки, крутил их возле опухоли, что-то потихоньку шептал, и больной верил, что если не сегодня, то завтра, через восемь дней, через две-три недели – опухоль пройдёт. Всем в городе было «ясно», что причина опухоли – дурной глаз.
Ещё заговаривала от дурного глаза Голда-магидиха, жена магида. Он сам был большой учёный, известный в еврейском мире, знаток Талмуда, и жена, как говорили люди, тоже способна была учить Гемару.
От сглаза она заговаривала с помощью двух яиц. Обходила, держа в каждой руке по яйцу, распухшего со стороны лица и горла и тоже тихо нашёптывала.
Стоили эти «доктора» дёшево: десять, а для бедняков шесть грошей. Помню, как у меня несколько раз опухало от зубов лицо, и меня отводили к возчику Довиду, который ценился выше. Крутя у меня перед лицом костями, он бегал вокруг и так поцарапал меня этими колючими, неотполированными костями, что я чуть не потерял от боли сознание и стал просить, чтобы меня отвели к жене магида: она заговаривает с помощью яиц, а они такие гладкие, что ими нельзя поранить.
«Глупенький, - сказал он мне, - я тебе сделал немножко больно, зато это быстро проходит, а у магидихи всё продолжается очень долго».
Как-то раз мне «повезло» – Довида не оказалось дома – он уехал за мукой со своей телегой на мельницу или в Бриск, и меня отвели к магидихе. Я был вне себя от счастья: шутка ли – когда бегают с колючими костями вокруг опухоли!
К девяти годам отец меня вместе с Изроэлем, своим братом, забрал у Мотки и отдал меламеду Бенуш-Лейбу. Тот даже был учёным евреем, но большой соня. Сидя за столом с учениками, он целый день спал и храпел. Было нас шестеро. Учил он с нами Гемару и Дополнения, учил очень хорошо, но посреди урока засыпал. Ещё у него был один недостаток: толкования Раши к каждой строчке Гемары и объяснения сокращений и трудных слов Талмуда он с нами учил не вместе с текстом, а отдельно: сначала целый лист Гемары, а потом целый лист Раши. Мы из-за этого не могли как следует понять толкования всех проблем, обсуждавшихся на листе Гемары. Таннаи с амораями2 спорили, Раши объяснял их споры, а раби не изучал с нами соответствующее место.
Всё же мы выигрывали от того, что он засыпал за столом посреди занятий. Хотя нам в это время полагалось сидеть у стола, и если он просыпался и не заставал мальчика над открытой Гемарой, тот получал оплеуху или даже розгу –но всё-таки мы чувствовали себя тогда свободнее, не испытывали такого давления.
В Каменец приезжал каждый год посланец из Воложинской ешивы3, страшно знаменитой учившимися там молодыми способными людьми. Воложин и поныне очень популярен среди евреев.
Помню, как воложинский посланец услышал, что у Сары (моей мамы) есть способный сын и попросил её послать меня в Воложин, где меня будут содержать по-царски. Но папа ничего не хотел ни слушать, ни знать о Воложине, так как р. Хаим имел такое влияние на своих учеников, что из них изо всех получались крупнейшие противники хасидизма, а для отца такой противник, будь он даже раввином, считался хуже безбожника. Он меня специально держал возле себя, то есть возле хасидов, и радовался, что я к ним привязан, всегда к ним прислушиваюсь, а вопрос о моём учении его совсем не беспокоил. Он всё время искал для меня хасидского меламеда, но, на моё счастье, таких в Каменце не было, кроме меламеда для начинающих, Шаи Бецалеля.
Помню однажды, я услышал в хедере, что реб Мойшеле Кобринер, ребе отца, умер. Я думал, что ребе отца – такой же, как мой раби4, и быстро побежал, чтобы сообщить отцу хорошую новость. Я вбежал в контору и с большим восторгом прокричал:
«Папа, твой ребе умер!»
Но действие было прямо противоположным: отец побледнел и чуть не потерял сознания. Он тут же поехал в Кобрин, где в то время снова собралась вся кобринская община. Выбирали из членов общины, общим числом в шесть тысяч хасидов, шестерых человек, которые должны были выбрать ребе. Среди шестерых был и мой отец. Пять недель он там сидел. Из восьми кандидатов выбрали р. Аврума Слонимера, бывшего меламеда и большого учёного, хоть немного - да простит он мне – глупого.
Но кобринские и брискские, «более лёгкие», как их называли, хасиды, поскольку они были хасидами только для вида, хотели ребе поближе. Ехать аж в Слоним было для них слишком далеко, и они выдумали, что покойный ребе перед смертью сказал, что его внук Ноах достоин стать ребе; и это было форменной ложью. И несмотря на то, что это была ложь, что этому малому было всего восемнадцать лет, что о нём ходили не слишком красивые слухи, всё же сотня хасидов его увенчала званием ребе.
Вернувшись из Слонима, с «коронования» ребе, отец в пятницу вечером за столом, начав, как обычно, ещё до того, как пришли хасиды, сказал, обращаясь к матери, так что я мог это слышать:
«Что ты скажешь, Сара, - эти нахалы сделали ребе из его, благословенна его память, внука, Ноаха, восемнадцатилетнего мальчика, и лучше которого, по-моему, может заниматься наш Хацкель. Выдумали такую ложь, будто он, благословенна его память, сам сказал, чтобы того сделали ребе. Ты знаешь, какое это ничтожество? Конечно, что прикажи он, благословенна его память, выбрать в качестве ребе банщика – не рядом будь помянуты – так бы и было, но он этого не приказывал!»
Отец не знал, что произнесённые им слова стали для меня чем-то в роде семени, из которого вызреет позже протест по отношению к хасидизму и к ребе. Но в восемь-девять лет я был готовым хасидом. Так как ехавшие от ребе известные хасиды по дороге останавливались у отца, я в свободное от хедера время от них не отходил; и отец таки посылал моему меламеду записку, чтобы на то время, пока важные гости у нас находились, тот меня освобождал. Примерно через полгода после «коронования» реб Авреймеле он сам поехал к своим хасидам собирать деньги для Эрец-Исроэль5 и остановился у нас на шабат. Я уже от него не отходил, стоял рядом и преданно смотрел ему в глаза.
И когда я так за завтраком стоял и на него смотрел, он меня вдруг спросил:
«Скажи, Хацкель, ты умеешь учиться?».
«Да», - ответил я простодушно.
«Ты честный еврей?»
«Да…»
И на всё, о чём он спрашивал, я отвечал просто и отчётливо: да.
Хасиды тут же рассказали отцу, следившему в другой комнате за тем, как подавали еду, что на вопросы ребе я отвечал по-простому, как отвечают обыкновенному еврею: да, да, да… А ведь мальчик должен знать, что перед ребе надо испытывать благоговение. И после завтрака, когда я зашёл к отцу в соседнюю комнату, он мне прочёл мораль:
«Хацкель, ты стоишь перед ребе и смотришь ему в глаза, как смотрят на всех людей…Ты знаешь, что когда ребе на меня смотрит, у меня волосы встают дыбом и ногти перекручиваются. Шутка ли – ребе! Опять же, когда он спрашивает тебя, ты отвечаешь: «Да, да, да»… - безобразие! Ты ребе отвечаешь, что ты есть честный еврей. Ты знаешь, что такое для ребе «честный еврей»? Ты ещё не имеешь об этом никакого понятия. Такой мальчик, как ты, должен уже больше соображать».
Эти слова на меня сильно подействовали, я себя почувствовал грешником, словно совершил величайший проступок. Меня схватило за сердце и слёзы полились из глаз.
«Пойду просить у ребе прощения», - со слезами со слезами на глазах сказал я отцу.
«Не надо просить у ребе прощения, - сказал отец, - он уже знает, сидя в третьей комнате, что ты плачешь и раскаиваешься, он тебя пожалеет. Помни, что ребе – это не шутка, станешь старше, узнаешь, что такое ребе!»
Хасиды рассказали ребе, как отец меня наставлял, а я плакал, как раскаивался в своём большом грехе, и он велел меня к себе позвать. Когда я пришёл, он сказал:
«Не беспокойся, дитя моё, я вижу, что ты будешь честным евреем…».
С тех пор я стал пылким хасидом. Имея способности к спору, я регулярно спорил с противниками хасидов среди молодых людей, доказывая им, что их знания ничего не стоят, что их молитвы ничего не стоят, и что один стон хасида дороже молитв и постов противника хасидизма.
Помню, что однажды в шабат был у нас в гостях Аврум-Ицхок из сторонников Слонимского ребе. В доме полно было городских хасидов. Утром за столом гость говорил с ними о всяких благочестивых вещах, а я слушал.
«А цадик6 из Ружина сказал, - рассказывал он, - что если бы он хотел быть гаоном, то был бы им, но только не стоит себя отрывать от Бога, даже на один час».
…«А цадик из Ляховичей сказал, что если бы рабби Шимон Бар-Йохай7 не составил книгу Зохар, то он сам бы её составил…».
И так далее, и так далее. Эти рассказы на меня тогда сильно действовали. Но так как я, как видно, не был рождён хасидом, то из этих рассказов почерпнул анти-хасидские настроения и убеждения…
В юности, однако, я был горячим хасидом, знал все хасидские напевы – до 200 отрывков, прыгал и плясал с вместе с хасидами, получая от этого большое удовольствие, а отец получал удовольствие от меня. Он, бедняга, считал что я так и останусь пламенным хасидом.
На следующий год гостил у отца в шабат Слонимский ребе. Всего приехало более трёхсот хасидов. Для всех устроили великолепный шабат. Ребе, помню, явился вечером в четверг и остался до вторника. Что у нас в этот день происходило – трудно описать. Хасиды принесли с собой вина, в водке у отца недостатка не было, и люди несколько разбушевались!
Во вторник все неместные хасиды уехали, и ребе с каменецкими хасидами отправились к богатому ешувнику Лейблу Крухелю из Крухеля, пылкому хасиду и филантропу.
Деревня Крухель находилась верстах в двух от города. Понятно, что для ребе с хасидами Крухель устроил большой пир. Сидели за столом, ели, пили и пели, вдруг входит жандармский офицер с десятком солдат и с каменецким асессором во главе и окружает всю корчму. Офицер спрашивает:
«Кто здесь раввин?»
На всех напал страх. Без труда узнали, кто ребе, и приставили к нему стражу. Устроили проверку в вещах ребе, в его чемоданах и шкатулках, где лежали две тысячи пятьсот рублей денег для Эрец-Исроэль вместе с книгами, счетами, с письмом из Эрец-Исроэль и т.п. Всё переписали, а раввина велели отвезти в Бриск в тюрьму.
Отец просил асессора не отвозить ребе в Бриск, а оставить там с солдатами, которые бы за ним смотрели. Асессор переговорил с офицером, получил в кулак пятьдесят рублей, и дело уладилось.
Деда, единственного, кто мог тут помочь, как раз не было дома, и в Бриск поехал брат отца Йосл. Понятно, что он явился к исправнику и просил его замять дело и освободить ребе, для чего дал тому в руку двести рублей и тут же получил бумагу с приказом об освобождении.
Йосл спросил исправника, откуда взялся весь этот шум с арестом, на что исправник ему рассказал, что на раввина донесли сами евреи, что он, исправник, получил бумагу, подписанную евреем, о том, что в Каменце имеется раввин, собирающий деньги для Палестины. Это пахнет тюрьмой и конфискацией денег.
«И если бы не твой отец, - сказал он, – ни за что бы я его не освободил».
Йосл привёз бумагу, и ребе освободили. С того времени он больше не ездил сам для сбора денег для Эрец Исроэль – вместо него ездили посланцы.
История эта сильно расстроила хасидов, в особенности, моего отца; во-первых – из-за пережитого ребе страха, и во-вторых – от того, что ребе больше не будет ежегодно приезжать в Каменец, что стало уже традицией. И это совсем не пустяк, а для отца – просто вопрос жизни.
Хасиды решили, что доносчика надо найти и как следует с ним рассчитаться. Его нашли, но это был очень особенный доносчик.
Жил в Каменце писарь по имени Тверский. Если читатель помнит, дед его привёз с собой из Бриска в тот период, когда город взбунтовался против аренды. Деду был тогда нужен писарь, ежедневно составлявший протоколы о бунтовщиках, ввозивших беспошлинно водку и т.п. Потом, после заключения мира, Тверский остался в Каменце, занимаясь тем, что составлял прошения для каменецких евреев, а часто и для помещиков, когда те ссорились из-за карт или девушки.
Тверский был когда-то знатоком Гемары, имел золотую голову, разбирался в Талмуде и во всех толкованиях, но потом «сбился с пути», стал апикойресом, вроде тогдашних маскилей, 8занялся систематическим образованием, но учиться ему было поздно. Он уже был для этого стар и остался на полпути. Теперь у него не было никакого другого выбора, как сделать себе из писания прошений профессию и с этого жить.
Дело шло хорошо. В Вильне его стали использовать для самых важных дел, и его имя стало известным во всём Виленском округе – настолько, что если у кого-то было какое-то трудное дело, то он привозил Тверского к себе в город, чтобы написать прошение и привести все бумаги в порядок.
Состояния этим он себе однако создать не мог. Во-первых, он был по натуре очень честным, характер имел благородный и не умел торговаться со своими клиентами. Сколько ему давали, столько он и брал – тихо, без разговоров; а во-вторых, он любил тратить заработанное, ненавидел оставлять на завтра, предпочитая всё проживать сегодня, и если всё-таки не имел куда деть заработанное, то раздавал нуждающимся.
Он мог отдать последнюю копейку – а себе не оставить даже на еду. Получив деньги, он любил съесть четверть гуся, пупок, выпить кружку пива, а когда денег больше не оставалось, мог есть хлеб с маслом и с чаем, а если не было масла – то без, а если не было чая – то с водой. Минуту назад мог отдать доброму другу или просто нуждающемуся три рубля или пять – и ему это было всё равно.
Как всем тогдашним маскилим, ему очень хотелось распространять среди евреев образование, просвещение, ослабление «фанатизма» и выход евреев в широкий мир.
Хорошо зная Танах и Мидраш, начитанный в просветительской литературе на иврите и в русской литературе, к тому же умея говорить, он везде, где только бывал, рассказывал прекрасные, интересные истории для башковитых евреев, так что все пальчики облизывали. Но начав рассказывать, он никогда не кончал своих историй в один день, а иногда даже удерживал собравшихся по три дня. Конец его историй был всегда неожиданный: потихоньку, полегоньку приходил он со своим рассказом к ереси… И тут он просто отрицал всё, что касалось религии, смешивал с грязью всех таннаев и амораев и уж конечно раввинов, а слушатели разбегались, затыкая уши… Лишь те, кто помоложе и полюбопытнее, оставались до конца и слушали, и слушали…
В своей большой войне против религии он уважал только двух, хотя и очень разных, религиозных деятелей – раби Гиллеля-Старейшину9 и Виленского Гаона. Всех остальных он превращал в прах.
О его ловкости и способности можно судить по тому, что глава брискской общины Юдл Ха-Кадир привёз его из Вильны в Бриск ради большого и громкого дела, которое вёл город. Это была довольно ужасная история с фальшивыми паспортами, почтенными евреями и доносами. Но Тверский, со своей умной головой и знанием закона, свёл на нет всё дело, которого так боялся город.
За этот процесс он стоил нескольких тысяч, но дали ему триста рублей, которые он тоже тут же раздал хорошим друзьям, оставив себе только двадцать пять рублей, да и те прожил за неделю. Через неделю он уже терпел голод, и так до следующего случайного заработка.
Свои истории он обычно рассказывал у дяди Мордхе-Лейба в доме, «просторном, как поле». Там собиралось много народу, он начинал рассказывать в три часа дня, кончая в 7-8 часов вечера. Иные вставали, ненадолго выходили и возвращались снова, если ещё не доходило до ереси...
Самой интересной была история про французскую революцию…
И однажды, помню, он начал говорить обо всех наших святых, начав с праотца Авраама… Все разбежались, только мой отец остался. Еретические речи его никогда не волновали. Не задело его даже тогда, когда Тверский смешал с грязью его ребе Авреймеле. Ему как раз нравился апикойрес Тверский, который имел доброе сердце, много раздавал беднякам, был честным человеком, к тому же и умным. Тверский тоже любил моего отца – за его тактичность, за терпимость к не очень благочестивым людям и за сердечность.
Но именно отец на этот раз заподозрил, что донос на ребе должен исходить от Тверского, хоть он и не верил, что сам Тверский мог быть доносчиком. Во всяком случае, отец решил, что Тверский должен знать, откуда исходит донос. Он вспомнил, как однажды, когда несколько сот хасидов собрались вместе с ребе, он сам слышал, как Тверский сказал, что собралось несколько сот скотов, оказать почтение такому дураку. Тогда это произвело на отца очень тяжёлое впечатление.
После некоторых колебаний он позвал к себе Тверского и попросил его сказать правду – кто выдал ребе? Если он сам это сделал, пусть ему признается.
«Ну, я это сделал… - спокойно сказал Тверский.
Отец был поражён: «Как вы могли совершить такой низкий поступок? - Спросил он, весь дрожа, - вы ведь порядочный человек». И как насчёт того, чтобы не делать другому того, что ненавистно тебе самому?»
Тверский ответил просто:
«Авреймеле достоин хорошей порки, чтобы не соблазнял тысячи людей, не выманивал у них последние гроши. Но признаюсь, что делать это мне не хотелось, хоть это и «мицва». Толкнул меня на это очень приличный человек, которого ребе сделал несчастным. Я его однажды встретил в шинке Довида-Ицхока и он сказал, что дал бы двадцать пять рублей тому, кто даст ребе двадцать пять розог, и отсюда всё пошло…»
Отец понял, что это работа Лейба Меерова, и созвал по этому поводу собрание. Реб Ореле, хасидский вождь, был тогда раввинским судьёй в городе, и он тоже присутствовал на собрании. Было решено выдать «ему», пусть он будет здоров, Лейба Меерова, которому будет мицва причинить любую неприятность. Чем его сделал несчастным ребе, мы услышим дальше.
Этот самый реб Лейб Мееров был жителем Заставья. Его отец, реб Меер, был большим человеком, известным евреем, с состоянием в двадцать тысяч рублей. Сын его Лейбе, учёный и знаток иврита, умный и тоже богатый еврей, стал пылким противником хасидизма. У него был сын Хершль, способный к занятиям и приятный молодой человек. И этот Хершль стал Слонимским хасидом. Сразу после своей свадьбы поехал к ребе в Слоним, просидел там два месяца и вернулся домой пламенным хасидом.
Прибыл он из Слонима домой ночью и постучался в дверь. Когда в доме услышали стук в дверь, отец не хотел его впускать, и дверь ему открыла жена против желания свёкра. Ложась спать к себе в кровать, он почувствовал, что перина тёплая. И когда спросил, кто здесь раньше спал, жена ответила, что спала она. Он тут же схватил перину, вытащил её на улицу и вывалял её в снегу, чтобы уничтожить тепло перины, согретой телом жены.
От такого поступка жена стала плакать. Плач услышал отец и, когда он, войдя в комнату, спросил, отчего она плачет, рассказала о том, как поступил его сыночек-хасид. На этот раз отец его как следует отлупил, и он опять сбежал к ребе в Слоним.
Жена его, однако, любила и конечно раскаивалась в своём тогдашнем плаче, который привёл к тому, что отец его побил. И кто теперь знает, когда он вернётся. Она поехала в Слоним и просила ребе, чтобы он приказал её мужу ехать с ней домой. Ребе приказал, он поехал домой и даже помирился с отцом.
Но Хершль был очень пылким хасидом. Зимой он ходил, простуженный, каждый день в холодную микву и пылко молился. Молясь, громко вскрикивал, заболев сердцем и горлом от холодных микв и ото всех криков во время молитвы. День и ночь он проводил в хасидских делах, оставил жену, порхал между небом и землёй и от такого возбуждения, наконец, сошёл с ума. Болезнь его стоила отцу кучу денег, и он умер.
Тот же реб Лейб имел зятя, сына противника хасидизма, и тот тоже стал хасидом. Он забросил жену и больше проводил времени у ребе, чем дома.
Видя разрушение всей своей семьи, реб Лейб чувствовал желание обрушить на ребе, который, как он считал, загубил его детей, весь свой гнев. Ребе он, конечно, совсем не ценил, и помимо его желания гнев его привёл к такому презренному и гнусному делу, как донос.
Но хасиды, решив на собрании, что ему разрешается причинить любое зло, поступили очень просто. Этот самый реб Лейб, бывший крупным торговцем мукой и посредником крупнейших мельников, поставлял муку в Каменец и Бриск, в том числе и в кредит. По традиции он давал бесплатно, а потом, расплачиваясь, люди брали ещё товар. Большую неприятность реб Лейбу могли причинить тем, чтобы подговорить всех торговцев ему не платить, отчего реб Лейб станет банкротом, тут ему придёт горький конец. А у них, продавцов, товар всегда будет – где мука, там и посредники.
Чтоб исполнить задуманное, к хасидам из Бриска, общине из более чем двухсот человек, поехал хасид из Каменца. Задуманное было выполнено великолепно – когда реб Лейб сразу после их посещения явился в Бриск и пошёл к продавцам, чтобы получить деньги и продолжать заказы, никто ему не дал ни гроша, а вместо этого ещё кричали:
«Доносчик, прочь из лавки! Еврей чтоб доносил на ребе!»
А если он не достаточно быстро уходил из магазина, тут же появлялись все хасидские мальчишки, забрасывая его камнями и грязью и бежали за ним по всем улицам, по каким он проходил, так что ему пришлось из Бриска бежать. От этой игры он потерпел убытка шесть тысяч рублей!
Деньги свои у него были, банкротом оказаться он не хотел, и заплатил на мельнице, сколько пришлось. Но так как из-за «бойкота» он больше не мог продавать муку, то совсем лишился посредничества по продаже муки и стал бедняком. Напуганный насмерть, он не смел являться в Бриск.
Через какое-то время он написал на святом языке большое письмо моему отцу. Письмо, рассчитанное на то, чтобы произвести впечатление, составлено было с умом, и говорилось в нём о мире, в чём он, реб Лейб, полагался на моего отца и на р. Ореле, и как они решат, так он и поступит.
Отец позвал к себе умных хасидов во главе с р. Ореле для совета. Между хасидами было решено, что реб Лейб поедет к ребе в Слоним, взяв с собой трёх своих мальчиков в возрасте от десяти до пятнадцати лет, явится к ребе в чулках и попросит прощения, привезя с собой четыреста рублей, которые стоила взятка вместе со всеми расходами, и пятьсот рублей штрафа для Эрец-Исроэль – всего девятьсот рублей, и поклянётся со всей искренностью, что весь год будет ездить в Слоним к ребе, взяв с собой мальчиков, до самой их свадьбы. Потом они уже сами будут ездить к ребе… А каменецким хасидам он должен подарить новую Тору для штибля и приходить каждую субботу туда молиться. Что означает: он должен стать хасидом! Всё равно что заставить человека отказаться от своей веры…
В смысле денег он бы согласился, хоть их у него уже не было. Он бы продал драгоценности своей жены, невестки и дочери, но ездить в Слоним каждый год - на это он никак не мог согласиться.
И он со слезами прибежал к моему отцу, чтобы перед ним выговориться. «Мойше, - сказал он, - ты же умный человек. Ты что-то понимаешь в людях, и сердце у тебя доброе. Скажи мне, прошу тебя, между нами – после всех моих несчастий и цорес, стать хасидом поневоле? Может ли человек вообще вдруг кем-то стать насильно? Особенно после того, как я никогда хасидом не был. Нет у меня этого в крови. Я был с тобой откровенен – и ты знаешь, что с Тверским я только разговаривал. Но ведь говорить – это не то, что делать. Не достаточно ли того, что вы меня разорили, лишив заработка – вы ещё хотите отнять моё несогласие с хасидизмом, что мне так же дорого, как для тебя – сам хасидизм. Деньги я дам, хоть и последние, и к ребе просить прощения я тоже поеду – но это пусть будет всё: чего ещё людям надо? Мойше, у тебя доброе сердце, ты должен меня понять, прошу тебя, помоги мне в этом.
Отец, который чувствовал к нему настоящую жалость, обещал передать хасидам его желание.
После долгих и тяжёлых усилий, было, наконец, решено, благодаря моему отцу, что будет ему облегчение, но к ребе он всё же должен поехать, хотя бы один раз: на Рош-ха-Шана.

Глава 16
Мои занятия. – Торговцы книгами былых времён. – Моё первое общество. – Исроэль Вишняк. – Устроенный ему экзамен. – Карьера Исроэля. – Что ему помешало.
В двенадцать лет я любил летними вечерами, освободясь от хедера, приходить в бет-ха-мидраш и между послеобеденной и вечерней молитвой общаться с разными учениками бет-ха-мидраша, знакомиться с новыми порушами, а также и с недавно женившимися хозяйскими сыновьями, и говорить с ними на всякие еврейские темы и о прочих житейских делах. Я открывал Гемару – и всё время между послеобеденной и вечерней молитвой с удовольствием разговаривал, один вечер – за одним столом; на другой вечер – за другим.
Тут я часто спорил о хасидизме. По природе я имел склонность прилепляться к старшим, стараться с ними дружить. Я не смущался, что я для них - малыш, получая удовольствие от того, что мог набраться у взрослых ума, эта моя черта придавала мне смелости спорить с ними о хасидизме, а благодаря способности к спору, я часто побеждал.
В бет-ха-мидраше было много экземпляров Талмуда, но только рваных, и помню, что это было тогда горячим вопросом: молодые люди и порушижаловались, что оттого, что все книги рваные, им это мешает заниматься.
В прежние времена по стране ездили книготорговцы, каждый со своей лошадкой – настоящей клячей Менделе Мойхер-Сфорима1. В повозке лежали разные книги, а также и книжечки со всякими историями. Заезжали во двор бет-ха-мидраша, а на ночь - в какую-нибудь дешёвую корчму; утром перед молитвой такой мойхер-сфоримник уже стоял «с конём и повозкой» на синагогальном дворе. Иной раз книгоготорговец арендовал за пару рублей в большом бет-ха-мидраше стол у дверей и устраивался там с книгами, а его партнёр (у него иногда бывал партнёр) объезжал с частью книг деревни.
Книготорговцы часто привозили с собой анонсы о выходе разных изданий Талмуда с разными комментариями на бумаге большого формата. Однажды книготорговец привёз объявление издателя из Славуты 2о предстоящем роскошном издании Талмуда со всеми толкованиями на очень хорошей бумаге и прекрасной печатью. Цена за экземпляр – семьдесят два рубля с выплатой в течение года по шести рублей в месяц.
Мне пришло в голову создать вместе с другими мальчиками общество: каждый даст по четыре копейки в неделю, и мы на это купим для большого бет-ха-мидраша. славутский Талмуд. Книготорговец нам показал один трактат – это была красота!
Создали общество, и Йоселе, сын богача, стал кассиром, я – казначеем, на каждые десять мальчиков мы поставили по одному «десятнику» - он должен был сосредотачивать у себя каждую неделю деньги и передавать их Йоселе. Все регулярно платили, а один из нас всё записывал в специальную книгу. Потом отдавали деньги сыну магида Мойше-Арону, а уже тот их посылал в Славуту, после чего тут же получали трактат, который переплетали в красивый переплёт. И таким образом уже получили шесть томов.
Это было первое созданное мной в жизни общество, и скажу откровенно и без скромности, что без меня оно долго не просуществовало. Только я заболел – и моё общество тут же развалилось. Йосл с Авреймеле-писцом не способны были руководить, и в бет-ха-мидраше осталось на память шесть томов – больше мы не выписывали.
Илюй Исроэль Вишняк3, который всех нас, мальчиков, порол за неспособность учиться как он, стал в Люблине через четыре года очень знаменит. Учился он у люблинского раввина, реб Хершеле, который в своих «Вопросах и ответах» писал о нём: «мой ученик, мудрец реб Исроэль». Реб Исроэлю было тогда 12 лет. Он задумал совершить поездку в Каменец к своему деду, реб Зелигу Андаркесу. Ехал он на извозчике, выходя по дороге в каждом большом городе к раввинам, беседуя с ними о Торе и задавая им такие вопросы, что они не могли на них ответить.
Побывал он и в Бриске у раввина, реб Хершеле Лембергского, также большого мудреца. Исроэль его держал три часа в разговорах о Торе; поражал остротой своего ума. По приезде его в Каменец там уже всё кипело известием о юном мудреце.
Говорить с простыми каменецкими мальчиками ему не пристало, и он собрал вокруг себя несколько самых лучших, среди которых был и я. Я же к нему питал большое почтение, очень был польщён, что он с нами играет. Посреди игр к нему часто являлись учёные поговорить об Учении, и он их забрасывал вопросами из Гемары, а они не знали, что ответить.
Как всегда, он навестил также каменецкого равввина и задал ему какой-то вопрос. Тот ответил не так быстро, и будучи маленького роста, Израиль забрался к раввину на колени, взял большую белую бороду раввина двумя ручками и дёрнув вверх и вниз, сказал:
«Хорош раввин, если двенадцатилетний мальчик задаёт вопрос, а вы ничего не можете ответить…»
Об этом сразу стало известно в городе, и дерзость Исроэля по отношению к старику-раввину, известному знатоку Талмуда, возмутила всех каменецких больших учёных. Они собрались во главе с реб Мойше Кацем, реб Йоселе, братом карлинского, очень выдающегося раввина, и реб Лейб Бен-Меиром, и решили: задать ему, Исроэлю, особенно большие вопросы из Гемары, и если он на них тут же не ответит – выпороть.
Местом для экзамена выбрали большой бет-ха-мидраш. Прийти назначили на завтра в два часа дня. Самоуверенность была в нём очень развита, и до подобных вопросов он был большой охотник. Уверен был, что легко справится с любым, самым трудным вопросом. Но в глубине души чувствовал какой-то страх – а вдруг споткнётся и получит хорошую порку?…
В такую минуту он прибежал ко мне и попросил помочь – не дать его выпороть. Я, естественно, не отказался и привёл с собой в старый бет-ха-мидраш в час дня восемь здоровых парней…
Помню, как сегодня, что в бет-ха-мидраше собрались все каменецкие учёные, прушим и хозяйские дети, кто, учась в бет-ха-мидраше, кормился по очереди в разных домах. Собралась большая толпа. Исроэль, маленький мальчик, стоял с нами в стороне. Потом, когда пришли реб Мойше Кац и реб Йоселе, его взяли на экзамен. Они смешали трактат «Песахим» из Гемары, помнится, лист 66, страница 2, велели ему просмотреть страницу Гемары с Дополнениями и стали задавать вопросы. Исроэль влез совсем на стол и стал очень быстро водить по Гемаре своим маленьким пальчиком сверху вниз, а потом – по Дополнению. Не прошло и пяти минут, как он ответил на вопрос, учёные были поражены и потрясены мальчиком, и вместо порки стали его целовать.
«Но как это ты можешь так быстро просмотреть целую страницу Гемары с Дополнениями!» - все удивлялись.
«Дайте мне труднейшие «Вопросы и ответы», - отвечал он, - и я вот так же пробегу пальцем по странице и тут же скажу наизусть». Ему дали «Пней Иошуа»4, и он так же быстро прошёлся пальцем по странице и тут же повторил наизусть. После чего уже весь город перед ним испытывал страх, и его гордость не знала меры. На всех он смотрел, как на невежд, неспособных ничего глубоко и как следует выучить.
В Каменце он прожил несколько недель, и город всё время из-за него кипел, все только и говорили, что о мальчике Исроэле, таком гении! После чего он вернулся к отцу в Люблин и занялся изучением Каббалы. Талмуд и галахические авторитеты были уже для него слишком легки, он взялся за Каббалу, и это было его несчастьем. Учил бы он дальше Талмуд, авторитеты, Вопросы и ответы, как все большие знатоки, стал бы, возможно, вторым Виленским Гаоном, единственным в своём поколении.
Но к сожалению, он с ранних лет взялся за Каббалу. Примерно через год я получил составленную им книгу Каббалы, вышедшую к его тринадцатилетию. Стал читать и не понял ни слова. Мне Каббала вообще была совсем чужда, а это была типично-Каббалистическая книжица.
В Семятичах, Гродненской губернии, жил в те времена богач, Довид Широкий. Имя «Широкий» он получил из-за широкой натуры. Жил он, как граф. Захотелось ему взять своей дочери жениха-илюя. Он слышал об илюе Исроэле и послал свата к отцу Исроэля, реб Йозлу Вишняку, учёному еврею, уважаемому человеку, с предложением взять его сына Исроэля себе в зятья. Давал пять тысяч приданого и обязался кормить молодых десять лет.
Реб Йозл порасспросил, и шидух состоялся. Реб Довид Широкий предложил день для подписания «условий», прося со всей Литвы величайших раввинов и учёных явиться на церемонию за его счёт. Тут уж он показал всю свою широту: желая, чтобы все раввины знали, какого он берёт зятя.
На подписание «условий» прибыло несколько миньянов важных раввинов, и жених Исроэль пустился с раввинами в сложную полемику, поражая их своей гениальной головой. Были они вне себя от радости: удалось же встретить в четырнадцатилетнем мальчике такую остроту ума! «Условия» прошли по-княжески, и радости реб Довида Широкого не было границ.
Невеста была ещё очень молода, тоже четырнадцати лет, и реб Довид просил отложить свадьбу на два года. Ему только было важно «отхватить» большого илюя, а теперь можно было и подождать. Отдавать дочь замуж до шестнадцати лет ему не хотелось.
Тем временем вспыхнуло польское восстание. В Семятичи вступили поляки, чтобы захватить город. Тут же явились русские войска, началась стрельба, в которой Довид Широкий был убит. Всё его состояние, вместе со всеми делами, которые он вёл с помещиками, во время восстания, почти пропали. Осталось всей собственности тысяч на тридцать. Но детей – сыновей с дочерьми - было много, и между ними пришлось разделить деньги. Наследники справили свадьбу сестре, отдали пять тысяч рублей приданого, но уже без кормления.
Исроэль женился и уехал жить в Бельск, уездный город Гродненской губернии, возле своего дяди, реб Лейзера Вишняка, богача и большого учёного. Но ни о каких делах он не думал, даже денег в рост не отдавал. Только снял большую квартиру и проедал деньги. И совсем не думал о том, что они в конце концов кончатся. Тем временем в городе он стал себя вести как ребе, учёнейшие молодые люди приходили послушать его ученье, его острые толкования, и в городе он прослыл святым. Даже его дядя, реб Лейзер, тоже звал его ребе.
С каждым днём он становился всё известней как большой мудрец, праведник и каббалист. Он проложил новый путь в Каббале и собирался основать ешиву для её изучения. День и ночь у него в доме было полно учёных, молодёжь «стояла на голове», лишь бы услышать его ученье, его Каббалу.
А жил он на готовые рубли, и жена его даже стала беспокоиться, что вот уйдут деньги - и что дальше? Но он стал совсем святым, и с ним было трудно сказать слово. Ни о чём житейском он говорить не хотел, и иной раз у себя в комнате ей случалось плакать.
И так уже он был погружён в свою Каббалу, что стал носить на голове двенадцать пар тфиллин, чтобы угодить разным мнениям - сделал маленькие тфилинчики, повязывал все двенадцать пар на голове и так ходил по улице. А следом ходили молодые люди и следили, чтобы над ним не смеялись.
В городе, как уже говорилось, его считали святым. Стали к нему приходить, как к ребе, прося благословения, но он таких прогонял, не желая ничего отвечать.
А карман с каждым днём всё пустел, и из-за этого его жизнь с женой всё ухудшалась. Совсем уже не оставалось, на что жить, а поговорить с ним ей всё не удавалось. Он ничего не хотел слышать о таких вещах, а стоило ей заговорить построже, как он её назвал «нахалкой» и послал за раввином, чтобы написать ей разводное письмо. Жена заплакала и в момент получения развода упала в обморок. Потом уехала в Семятичи к своим братьям, и что с ней потом стало, мне неизвестно.
Это Исроэля сломило. Он не мог сориентироваться, кто он: не раввин, не хасидский цадик, не торговец – так кто же? Он впал в меланхолию и после долгих размышлений решил готовиться в университет, стать профессором – для него ведь это пустяк. В один год он пройдёт все классы средней школы. Купил русский словарь и буквально через месяц знал все русские слова наизусть.
Его дядя, реб Лейзер Вишняк, увидел, что Исроэль ступил на опасный путь и телеграфировал отцу. Отец приехал и увёз его, измученного и расстроенного, к себе в Люблин, привёл его к ребе, реб Лейбеле Эйгеру, и сделал хасидом. Ребе, реб Лейбеле, ему радовался, и он стал хасидом.
Тут он всецело предался хасидизму, снова женился. Жена открыла магазин, зажили они просто, как все евреи, и так из гениального мальчика получился обыкновенный еврей.

Глава 17
Последующие меламеды. – Реб Эфроим-меламед. – Его «новые» истории. – Прежняя одежда. – Изгнанные раввины. – Наша любовь к раввину.
От меламеда Бейнуш-Лейба, у которого я почти стоял на месте, я перешёл к кривому Довиду, который был слеп на один глаз. Этот был мучитель на втором месте после Довида-Лохматого.
Я у него учился три срока и очень продвинулся в ученье. Он был большим учёным и учил основательно, и я от него вышел с репутацией хорошего ученика. От него я перешёл к моему дяде, реб Эфроиму, выдающемуся знатоку и мудрецу, который на редкость хорошо писал на иврите.
В торговле ему не везло, для дел с помещиками он не годился, не умея им льстить, и оттого, бедняга, очень нуждался. Дедушка Арон-Лейзер ему помогал, но сколько можно жить подаянием? При этом он имел пять взрослых дочерей, и пришлось ему стать, как все нищие, меламедом. Был он однако, из лучших меламедов. Мы у него учились вчетвером и считались лучшими в городе.
Я у него учил два срока из Гемары «Буднее» с Дополнениями, с толкованием Махарша и других авторитетов – «Маген-Авраам»1 и «Шита мекубецет» 2
За всё время моего учения в хедерах, нигде я не получал такого удовольствия, как у дяди. Во-первых, Гемару он учил с нами понятно, с лаской, с мягкой, доброй речью, и если мы никак не могли разобраться в изощрённых системах, он не проявлял никакого раздражения. Добиться нашего понимания он старался ясной речью, сравнениями и примерами.
Учиться у него было удивительно сладостно и приятно. После тяжких усилий по изучению Гемары и авторитетов, мы отдыхали, и он с нами пускался в мирские дела. Он был очень начитанным, много знал о явлениях природы, также иной раз читал русскую книгу, но в русском языке ему мешала его жена, которая была, да простится мне, очень глупой еврейкой.
На самом деле, он не её боялся, а её глупости. Увидев у своего мужа, реб Эфроима, какую-то вещь, которая ей не нравилась, она тут же рассказывала всей семье и всем женщинам. И так как читать русские книги считалось тогда грехом, он от этого воздерживался.
Но, по своему времени, он очень много знал, и отдыхая от Гемары, объяснял нам разные научные вещи и часто рассказывал истории из жизни предыдущих поколений, но всё – правдивые, реальные истории.
Получал он за срок с учеников девяносто рублей. С двоих - по двадцать, а с нас с Исроэлем – пятьдесят. Естественно, что он, несчастный, был большой бедняк и жаловался нам на нынешнюю дороговизну, вспоминая с восхищением свои детские годы, когда бык стоил шесть рублей, корова – три, восемнадцать грошей гусь, шесть-восемь грошей курица, грош – пять яиц, шесть грошей фунт масла и два гроша горшок молока… Каждый еврей тогда мог, имея хотя бы несколько копеек, устроить себе небольшой заводик для производства спиртного с парой коров, выкормленных на сусле, и молока бывало – хоть в нём купайся.
А одежда прежде бывала из такого крепкого материала, что вещь переходила по наследству от отца к сыну. Был такой сорт, который назывался «каменный дождь» - материя крепкая, как камень, и прочная и плотная, почти как жесть. Если шел кто-то в кафтане или в пальто из «каменного дождя», каждая складка в нём трещала, так что было слышно за версту, что кто-то идёт.
«Каменный дождь» был разных цветов и разной цены; самый дешёвый был в старину шестьдесят копеек за ярд, но крепость была та же – невозможно было порвать одежду. Может, лет через пятьдесят немного износится, полиняет, перейдёт по наследству к сыну, и будет особо почтенно носить такой полинявший кафтан в память об умершем. Потом, через несколько десятков лет, он уже сильно вылиняет, придётся его носить каждый день на работу и в плохую погоду. Но рваным и дырявым он никогда не будет.
Я помню ещё кафтаны из «каменного дождя», которые носили старые евреи. У меня у самого был такой кафтан в восьмилетнем возрасте. Мне его переделали из дедушкиного, а тот его унаследовал от своего отца.
Был также материал, который назывался "ластик". Сегодня его называют полу-ластик, но нынешний совсем не похож на прежнй. Ластик уже носили богатые мужчины. Материя для мужчин была: четыре сорта "каменного дождя", два сорта ластика, три сорта бархата, Четыре сорта бархата и несколько сортов шёлка.
Женщины носили ситец по 7-8 копеек за ярд, а самый дорогой сорт шерсти - по 30 копеек за ярд. Шерсть уже носили те, что побогаче.
Из мехов носили - самую дорогую выхухоль, сибирскую белку, ондатру и бобра. Женщины носили лису, соболя и куницу. Украшения состояли только из жемчуга. Почти самые простые носили на шее жемчуга где-то за тридцать рублей. Приняты были кольца, золотые брошки величиной с рубль, которые носили на шее.
Мой дядя меламед рассказывал нам истории о наших великих мудрецах, но без преувеличений и без неестественных вещей, только реальные истории, ясные и правдивые. Он знал, сколько прежде получали раввины и великие мудрецы, что составляло порядка восьмидесяти грошей в неделю. Столько брал минский раввин, и столько же - Виленский гаон, а при повышении жалованья добавляли ещё десять грошей в неделю.
Он же рассказывал, как помесячные старосты властвовали над раввинами, и бывало, что великого мудреца выгоняли из города, где он был раввином, из-за всякой мелочи. Помесячный староста просто звал своих сторонников из числа городской знати и налагал на раввина наказание. Решали, что раввина надо прогнать, и прогоняли.
В Минске, например, прогнали автора "Шагат Арье"3. Он был почти самый большой гаон у евреев после Виленского. Прогнали его летом, в пятницу в двенадцать часов, с большим позором, а именно: запрягли пару быков в телегу и так вывезли из города. Дядя рассказывал, что одна еврейка вышла из города к раввину и принесла ему три халы на шабат. Он её спросил, знает ли её муж о халах, и она ответила:
"Нет".
Он сказал:
"Так я не могу взять".
Тогда его отвели в еврейскую корчму. Изгнанный еврей не хотел, чтобы ешувник знал, что он - минский раввин. Энергичная еврейка, однако, побежала пешком в деревню и рассказала, что это наш раввин, большой гаон, а помесячный староста, да отрётся его имя, его прогнал.
В Бриске прогнали гаона, автора большого комментария к Талмуду под именем "Б.х."4 Он был там раввином. Однажды произошла история. Ночью на исходе субботы сидел помесячный староста с представителями городской знати в общинном доме. В двенадцать часов погасла свеча. Во всём Бриске не было огня. Все уже спали. Помесячный староста послал шамесов к равввину зажечь там фонарь и принести. Пришли к раввину. Но как же они были удивлены, обнаружив, что темно и у раввина. Он уже тоже спал. Они рассказали о этом собранию, и помесячный староста с представителями городской знати решили, что, если раввин в двенадцать часов ночи спит, следует его прогнать. И его прогнали из Бриска.

Глава 13:
[1] Седьмой месяц еврейского календаря, приходится на март-апрель.
[2] Шейгец - мальчик-нееврей.

Глава 14:
1 Из-за запрета считать сынов Израиля – толкование Раши, предупреждающего против «сглаза», на отрывок из Книги Шмот (В христианской традиции Исход), 30,12: «Когда будешь ты проводить всеобщий подсчёт сынов Израиля для определения их числа, перед подсчётом их пусть каждый принесёт Богу искупительный дар за душу свою, и не будут поражены они мором при их подсчёте» - было принято при подсчёте людей пользоваться подобными уловками.
2 «Восток» - первый и самый почётный ряд стульев у предположительно обращённой к Иерусалиму восточной стены синагоги, где находится также шкаф для хранения свитков Торы – Ковчег Завета.
3 «Каппара», мн. ч. «каппарот», в ашеназийском произношении «капойрес» - искупление – народный обычай, по которому в канун Йом-Киппура трижды вращают над головой домашнюю птицу с целью перенести на неё грехи человека, при этом приговаривая: «Это моя замена, это моё возмещение, это моё искупление. Этот петух (или курица) обречён на смерть, а я – на добрую, долгую жизнь и покой». Птицу иногда отдают бедным, иногда весь ритуал заменяют денежными пожертвованиями.
4 Особенно длинные молитвы, которые читают в канун Нового года.
5 «Все обеты» – первые слова вечерней литургии Судного дня.
6 Дополнительная молитва, читаемая в праздники.
7 Актёры, участвующие в Пурим-шпиль – пуримском представлении, сюжетом которого являются разные библейские истории, главным образом - события, описанные в Мегилат Эстер – Книге Эсфири.
8 Квасное, которое не едят в течение всей пасхальной недели в память о пресных лепёшках, которыми пришлось довольствоваться сынам Израиля после исхода из Египта, т.к. у них не было времени заквасить тесто, чтобы приготовить хлеб.
9 Оладьи из мацовой муки или тёртой картошки.
10 Мера длины, приблизительно в один метр.

Глава 15:
1 Талмудист конца 3-го века, жил в Вавилонии и в Эрец Исраэль. Много путешествовал, знамениты его рассказы об увиденном, иногда с фантастическим оттенком, в частности, и рассказ о якобы встреченном им истекающем жиром гусе, о чём можно прочесть в книге Х.-Н.Бялика и И.Х.Равницкого «Агада : сказания, притчи, изречения Талмуда и Мидрашей.
2 Те и другие – законоучители, духовные вожди народа и создатели Талмуда в Эрец Исраэль и в Вавилонии в 1-5 вв. Амораи занимались толкованием учения таннаев и приходили иногда к другим, чем те, галахическим выводам.
3 Крупнейший центр талмудической учёности, созданный учеником Виленского гаона, р. Хаимом Воложинским в 1803 г. в местечке Воложин Виленской губернии, ныне – Воложинский р-н Минской обл.
4 Т.е. меламед.
5 С древних времён было принято среди евреев рассеяния оказывать помощь неимущим соотечественникам, проживающим по религиозным мотивам в Эрец-Исраэль. С конца 18-го века сбор и распределение, в том числе и среди хасидов, этой помощи - т.наз. «халукка» - приняли организованный характер.
6 Праведник - титул хасидского ребе.
7 Крупнейший талмудический авторитет 2-го в.
8 От слова «маскиль» - «просвещённый», европейски образованный, свободомыслящий человек, последователь «Хаскалы» - «Просвещения», еврейского культурно-общественного движения, возникшего во 2-й половине 18-го в.
9 Жил в Вавилонии в конце 1 в. до н.э. – начале 1 в н.э., крупнейший еврейский законоучитель, известный большим смирением и менее жёстким, чем его современник Шаммай, толкованием религиозных установлений. Знаменит своим ответом язычнику, просившему научить его Торе, пока он стоит на одной ноге: «Не делай другому того, что ненавистно тебе самому. В этом вся Тора, остальное – комментарии».

Глава 16:
1 Псевдоним еврейского писателя Шолома-Якова Абрамовича, 1835-1917. «Кляча» – один из его рассказов.
2 Местечко на Волыни, известное основанной там в 1791 г. типографией, печатавшей книги на иврите.
3 Об И.Вишняке см. выше, гл. 8.
4 Сборник галахических решений крупного талмудического авторитета, Иошуа Хешеля бен-Йосефа из Кракова, около1578-1648. Впервые опубликован во Львове в 1860.

Глава 17:
1 «Щит Авраама» - комментарий польского талмудиста 17 в. Авраама-Абеле Гомбинера, к сочинению И.Каро «Шульхан-арух», регулирующему всю религиозную жизнь евреев.
2 «Собранные толкования» - сочинение выдающегося талмудиста и раввина Бецалеля Ашкенази, жившего в конце 16-начале 17 в. в Египте и Эрец Исраэль. Содержит толкования на большую часть трактатов Талмуда с извлечениями из разных талмудических комментариев, только благодаря этому сохранившихся.
3 "Рычание льва" - сборник галахических решений знаменитого раввина и главы ешивы и талмудическоготолкователя 18 в. Арье-ейба Гинцбурга. Известен своей неужичивостью.
4 Т.е., "Баит хадаш" - "Новый дом, сочинение Йоэля Сыркеса, выдающегоя представителя полько-литовского раввинизма второй половины 16 - первой половины 17 в. Указанное сочинение, в действительности, является коментарием к сочинению "Арба турим" - "Четыре периода" Якова бен-Ашера, "отца ашкеназийского ритуала", известного кодификатора галахического материала, содержащегося в Талмуде (конец 13 - перваяполовина 14 в.)
 

Мои воспоминания.Том I



Мои воспоминания.Том II



Наши партнеры

Виртуальное путешествие по всему городу Кобрину

Запчасти Lifan 320 http://www.ad-k.ru