Versão em português 中文版本 日本語版
Polish version La version française Versione italiana
Русская версия English version Deutsch Version

Мои воспоминания. Том второй. Глава 9-11.

Глава 9
Как жили прежде ешувники. – Пророчества Любовичевой. – Пан Доброжинский. – Анекдоты про пана Доброжинского. -- Его пьянство. – Лошадка. – Генерал Киславский. – Его оригинальное поведение. – Страсть к музыке. – Йосл Лидер. – Железный человек, но без сердца. – Его выходки. – Йосл Лидер и губернатор. – Рувен, беги!
В моё время ешувники и лесоторговцы жили широко. Городские жители чуть ли не жили за счёт ешувников, торговцы зерном и деревом всё покупали у евреев. Арендаторы жили как помещики. Их дети себя чувствовали, как дети помещиков. Родители им брали лучших меламедов. Живущие поблизости от больших городов, посылали детей в гимназии. В те времена для евреев открылись все учебные заведения. Кроме того, самыми большими эрудитами были зятья ешувников, и ихус, как сказано, переместился из города в деревню.
И когда наезжали в города на Рош-ха-Шана ешувники, на улицах появлялись шикарные брички с шикарной упряжью, и шикарные евреи в шикарной одежде. Привозили с собой столовое серебро с высокими серебряными подсвечниками, и каждый старался перед другим выделиться своими замашками, широкой жизнью, покупкой самых важных вызовов к Торе, самыми дорогими кушаньями, и от них взялась мода угощаться пирожками. Не жалели и сладких водок и вин.
Что касается меня, то Любовичева уже нашла многое, о чём говорить и что критиковать. Почему это - считала она - я ленюсь, не стремлюсь заработать, зачем читаю книжки, и т.д., и т.п.
«Не будет у него никогда ни гроша!» - говорила она и моей жене. Каждый грош надо откладывать, припрятывать. Копейка рубль бережёт. Рубль к рублю – будет два, и сто, и больше. А у меня всё утекает между пальцами. Не ценю денег, работать не хочу, ясно, что я – безнадёжный случай.
Корчму, как я уже говорил, я хорошо поставил. У меня были разные хорошие вина, водки и коньяки, дорогое пиво, и ко мне стекалась шляхта и крестьяне со всей округи. По воскресеньям и по всем нееврейским праздникам у меня в корчме было полно народу. Крестьяне у меня были в большом помещении, а шляхта – в других комнатах. Днём я тоже, конечно, тяжело работал – а не так, как говорила Любовичева, хотя и держал двух человек на раздаче, и во всём соблюдал большой порядок.
В обычные, будние дни посетителей было мало, и мне было нечего делать. И я просто наводил порядок и привёл корчму в образцовое состояние, на что прежние евреи никогда не обращали внимания. У меня было время на всё, и помещица попросту злилась, что у человека есть время…
Она меня продолжала критиковать. Говорила, что мне лучше бы подошло стать раввином или – не рядом будь помянут - ксёндзом в большом городе. Раввин и – не рядом будь помянут – ксёндз, были для неё люди, неспособные трудиться.
«Он может только философствовать. А ведь он всё-таки еврей и, к тому же, бедняк. Почему он не стремится к чему-то практичному? Нет, он никогда не станет человеком, никогда не добьётся никаких денег – а чего ты стоишь без денег?…»
Обычно она это обсуждала с моей женой. Этим она повторяла ошибку, которую делал отец, считая, что жена из меня сделает хасида, стоит на неё только повлиять. Помещица тоже считала, что жена меня сделает скупым, пустоголовым, тяжко работающим и замотанным, стоит только ей это хорошо втолковать. И я бы тогда ходил в амбар и загребал бы граблями солому, как Роземблюм.
На жену мою Любовичева влияла сильно, но ничего хорошего из этого не вышло. Жена только через силу трудилась, что никому не было нужно.
Но я считал иначе: для чего надо перерабатываться, выбиваться из сил, если можно вполне хорошо жить и без такого нечеловеческого, тяжёлого труда?
Зачем превращаться в грубого мужика, портить себе жизнь?… И как оказалось, я был прав. Но об этом дальше.
Помещик Доброжинский, сдавший своё имение в аренду Любовичевой, жил у неё в усадьбе, ел там и пил. У него ещё было, на что пить. Он ещё владел большим лесом в усадьбе Борки, Волковыского уезда. Он давал крестьянам из Макаровцев, бывшим своим крепостным, справку в Борковский лес к своему леснику с разрешением вывезти несколько возов дров. За это они покупали ему водку и распивали вместе с ним у меня в корчме. Понятно, что пан Доброжинский регулярно шатался пьяный. Выпивая, он целовался с крестьянами и крестьянками. Закусывать он любил сыром. И так он совсем опростился.
В душе он, однако, был очень благородным человеком, с хорошим характером и аристократического происхождения. Дед его был предводителем дворянства Виленского округа. Этот дед взобрался однажды в Бяле-Козе [?] на высокую гору, стоя на вершине которой можно видеть окружающие поля и деревни, и сказал, что всё, что глаз его видит, должно ему принадлежать.
Так и произошло. При таком состоянии и в те времена это было не трудно осуществить…
Трое детей, которых имел дед, были все распутниками и кутилами. Пока дед был молод, он их ещё держал в руках и не давал шарлатанствовать. Но в старости уже не мог сдержать, и они наделали больших долгов. И даже подделали отцовскую подпись, и много имений было продано с аукциона. Дед от горя и стыда заболел и умер… Трое братьев и сестра поделили владения и наличные - в общей сложности миллион двести тысяч рублей. На долю отца Доброжинского пришлось шесть имений: три возле Макаровцев, три – в Волковыском уезде, с большим лесом, и триста рублей наличных.
Братья отца прокутили все свои имения и деньги. Но сам отец был немного сдержаннее - качество, которого его сын, пан Доброжинский, не унаследовал: отцовскую собственность он промотал, имения продал, остались только усадьбы Макаровцы и Борки с лесом, золотая и серебряная утварь и украшения, которые он потом тоже продал.
Был он умным человеком. Деньги занимать ненавидел, только продавал подряд всё, что имел. Продаст, получит деньги и прокутит! …
«Я тоже начал было делать долги, - рассказывал бывший помещик, - отец предвидел, что как только он умрёт, я пущу на ветер то немногое, что осталось… Дело было через два года поле моей женитьбы. Мать тоже умерла в тот год. Мне досталось в наследство два имения и двадцать тысяч рублей наличных. Тут я зажил по-настоящему! Я любил музыку, нанял оркестр из сорока чехов, чтобы играли мне в обед и вечером. Жил я в Борках. Я также любил лошадей, было у меня тридцать лошадей для выезда; музыкантов и лакеев - человек шестьдесят. И ещё я регулярно гулял, устраивал балы, приглашая к себе всех окрестных помещиков, пил и плясал…
Хоть деньги занимать я избегал, но если было нужно – я не считался. В первое время чувствовал уверенность… Не жалел никакого процента, и доставал, сколько хотел, денег в долг, и так кутил года три. Но позже кредиторы вознамерились продавать с аукциона мои усадьбы. Я достал у Любовичевой приличную сумму и договорился с самыми сильными из моих кредиторов на сорок процентов. Но много я не заплатил…
Жена моя видела, что дела мои плохи, что я пропал и никогда не выберусь, и ушла от меня с двумя детьми. Поселилась в своём имении, которое дал ей в приданое отец, и теперь, дорой брат, я валяюсь, пьяный»…
Да, у него была ещё тридцатирублёвая лошадёнка, маленькая, бедная, на которой он иногда ездил верхом.
Так он мне одним зимним вечером рассказывал и за свой рассказ просил гонорар: бутылку водки… Я ему дал, и он её тут же опорожнил. Он опьянел, а в пьяном виде он целовался, с кем попало: крестьянами, крестьянками – со всеми подряд. Мне он в этот момент сказал, что ужасно меня любит, и полез целоваться, но, будучи очень здоровым, он меня чуть не задушил, так что я не мог ни вздохнуть, ни вырваться от него, хоть тоже был не слабым парнем. Он так прижался губами на несколько минут к моему сердцу, что мне стало дурно.
К счастью, пришёл сторож Давид. Он сразу увидел, что я совсем без сил и оторвал меня от него в бессознательном состоянии. Поднял крик, прибежали люди и меня выручили. Задержался бы сторож на пару минут, я бы точно умер от любви Доброжинского. Тут он сам увидел, что натворил. Он уже немного протрезвел. Упал на колени, стал целовать мне ноги, плакать пьяными слезами и уверять, что всё это – от большой ко мне любви.
Так прожил Доброжинский при мне целый год. Продолжал пить водку, а когда как следует напивался, садился на маленькую тридцатирублёвую лошадку и уезжал. Был он очень хорошим ездоком и мог держаться на лошадке пьяным. Всё же однажды свалился. Но ушибся не сильно, так как лошадка была маленькой, а всадник – большой, так что ноги его почти доставали до земли.
Так он ездил в Кринки. Целью его поездки были Кринки. В воскресенье он объезжал местечко, магазины, а за ним – все крестьяне и евреи, но никто ему не причинял зла, не делал ничего дурного, потому что все его, на самом деле, любили.
В воскресенье он радовал своим появлением базар. Иногда заезжал со своей лошадкой прямо в дом к асессору, прижав голову к шее лошадки. Протиснувшись с лошадкой в дом, смеялся, хватаясь за живот - доказал свою удаль. Потом вдруг исчез, и я до сих пор не знаю, куда девался. Умер, наверное, где-то в полном одиночестве.
Благодаря Розенблюму я также познакомился со всеми окружающими помещиками. По правде говоря, я мог бы с ними делать дела, но я об этом совсем не думал. Только - о философских книгах, книжках и спорах с несколькими добрыми друзьями. Заработка вдоволь, чего не хватает?
Помню, был один генерал – Киславский, который жил в Уснаже, в четырёх верстах от Макаровцев. Именье Либавич вместе с ещё большим фольварком он купил сразу после польского восстания за 700 рублей. Именье сдал в аренду еврею за три тысячи рублей в год, а сам жил в Уснаже. Был он генеральским зятем; тесть его был из царской свиты, влюбился в Гродно в очень красивую еврейскую девушку и на ней женился. У них была дочь, они её выдали замуж за Киславского, молодого кавалериста и красавца.
Тесть-генерал так повёл дело, что Киславский за три года вырос в чинах и получил титул генерала, хоть от природы был очень ленив и ненавидел труд.
Затем ему тесть купил вышеупомянутые именья, и он, оставив военную службу, стал помещиком. Тесть умер, а тёща, еврейская дочка, поселилась у зятя. Были они в хороших отношениях с Розенблюмом и Любовичевой и ездили к ним в гости. Киславский был очень оригинальным человеком, со странными, непонятными капризами и взглядами. Крестьянина, приходящего к нему на работу, он приглашал в зал и объяснял, что жена его очень хорошо играет на фортепьяно… Тут же звал жену и просил играть. И она играла. Киславский очень интересовался тем, какое впечатление производит игра на крестьянина. Он пристально на него смотрел, пытаясь уловить в глазах крестьянина впечатление от игры.… И если тому нравилось, Киславский был счастлив.
Такой у него был характер.
Мы были по соседски хорошо знакомы. Возвращаясь от Розенблюма, он почти всегда останавливался у моей корчмы и заходил повидаться. Взгляд его, движения, речь – всё было странно, и казалось, что в этом человеке есть нечто непостижимое.
Как-то летом ехал я мимо его усадьбы. Он как раз стоял в воротах. Естественно, он меня к себе пригласил и тут же захотел угостить игрой своей жены...
Музыкой он, как видно, испытывал душу человека.
Но я очень спешил и отказался. Тогда он мне покажет своё имение, а ещё. - с лошадей и коров. Но вместо этого он вдруг три раза вскрикнул, поймал проходившую мимо курицу и заявил:
«Вот курица как раз снесла яйцо… Понимаешь? – Яйцо…»
И этот красивый, странный, непонятный помещик с его непостижимыми, особенными капризами, глубоко задумался.
К этой же компании старинных типов и лиц принадлежит, конечно, и Йосл Лидер, еврей из Кринков.
Йосл держал в Кринках коробку, и при одном этот слове тело пробирает дрожь. А Йосл из таких был самым худшим, самым убийственным. Если к нему применить то, что говорится в народных песнях, где держатель коробки показан таким уродом - то для него это будет слишком слабо.
Принято было, что ешувник резал корову или быка, или несколько ешувников вместе резали зараз пару быков и засаливали целую бочку мяса. Если было мало для бочки, докупали ещё, обычно в складчину, и снова засаливали. И всю зиму в деревне едят мясо, как волки. Фунт мяса стоил, может, грош. Когда-то на мясе ещё и зарабатывали. Продавали крестьянам кожу, заднюю часть. Резали обычно совсем худых коров, дающих мало молока, или совсем молодых. Для оплаты коробочного сбора договаривались с коробочником на пять-десять рублей в год, и - свободны на целый год. Режут, сколько хотят.
Но многие ешувники не желали давать коробочнику никаких денег. Его обжуливали, и когда он приходил с десятскими в деревни для ревизии и искал зажуленное мясо – его прятали в надёжном месте. Но если коробочник зажуленное мясо захватывал, то делал с ним что-то такое нехорошее, отчего в городе это засоленное мясо не ели: бульон от него был острым, как уксус от бочковой селёдки.
Бедняки его покупали за гроши. Понятно, что для коробочника это уже было то же самое, что годовой сбор с ешувника.
Но с Йоселе всё было по-другому. Являясь с ревизией насчёт мяса, он поступал хуже, чем ревизор патентов. Захватив у кого-то мясо, забирал из дому разные вещи в виде залога, и ему приходилось хорошо заплатить: не боялся ни асессора, ни исправника. Он не боялся, но они все его боялись - за его злобную прыть и особенно за его доносы: он мог на них донести, куда надо. Он мог и на губернатора донести, так как точно знал – что, как и где доносить.
И Йосл Лидер стал буквально властителем. Не боялся никакого чиновника. Надумал забрать имущество и бочку водки – и что ему сделаешь?
Ешувник уже был должен платить Йослу, сколько тот прикажет. А потом - ещё больше, сверх нормы.
Я тоже, понятно, закалывал, как и мои соседи, но засаливать, как они, на несколько месяцев или на полгода, я не мог. Я тоже, слава Богу, ел засолённое мясо, но самое большее – на месяц. Йослу платить – я не платил и – да простит он мне – я тоже жульничал… уж слишком большую сумму он запрашивал.
Я не мог выдержать его издевательств и особенно – этого страха, который он внушал! Услышав, что Йосл отправляется по деревням с ревизией, все умирали от страха.
Понятно, что и я его достаточно боялся, хотя у меня была хорошая защита: Розенблюм. Своё «зажуленное» мясо я держал у Розенблюма в поместье и не платил Йослу ни гроша.
Йосл также держал винокуренный завод и обжуливал акциз, сколько хотел. Исправник, который не очень-то любил Йосла, искал случая с ним расправиться. Но страшно было с ним связываться. Доносчик – хоть и еврей, ведь это сила.
Но однажды исправник просто рассказал губернатору, что Лидер сильно жульничает с акцизом на своём заводе, так как все акцизники его боятся как большого ябедника и доносчика, и нужно, наконец, послать несколько акцизников к нему с ревизией.
Губернатор послал комиссию из шести человек, которые явились днём на завод и захватили тридцать десятиведровых бочек спирта, спрятанных от акциза.
Но ловкий Лидер схватил топор и у всех на глазах разбил бочки. Спирт вылился. Потом он тут же бросился в запряжённую телегу и уехал в направлении Соколки и, проехав несколько вёрст, свернул в расположенную по пути деревню, разбил тем же топором колесо и в таком виде въехал в деревню. Было воскресенье. Крестьяне толпились на площади перед корчмой. Йосл протиснулся к стоящим со своим разбитым колесом и говорит крестьянам жалобным голосом, что только он выехал из Соколки, как сломалось колесо, и просит одолжить ему колесо для телеги. Ему надо срочно ехать на завод, куда должны явиться акцизники с ревизией. Без него – будут неприятности. Тут он вынул часы, взглянул и сказал, как бы про себя, но достаточно громко:
«Уже три часа!»
Через час они придут, и он боится, как бы не опоздать.
«Три часа, три часа, три часа!» - качал он в растерянности головой, - дайте мне колесо, уже три часа!»
Дали ему колесо, и он поехал на завод. Но к тому моменту было уже четыре часа!
Комиссия составила протокол с претензией на двадцать две тысячи рублей и возбудила уголовное дело за разбитие у них на глазах бочек.
Недели через две Лидер был вызван в суд вместе с целой деревней крестьян, названных им в качестве свидетелей, и все они поклялись, что ровно в три часа, по дороге из Соколки, Йосл был у них в деревне со сломанным колесом. Они ему из жалости дали колесо. И… Йосл был от суда освобождён.
Исправник, услышав, что Лидера освободили, получил удар. При своей тучности он просто рухнул на месте. Губернатор не захотел молчать и приказал Лидеру явиться. Йосл понял, что тот его обязательно арестует, что он сядет в тюрьму неизвестно на сколько, и никто даже не пикнет. И всё же поехал к губернатору.
Губернатор тут же на него закричал:
«Ты у меня сгниёшь в тюрьме! Мошенник!»
Йосл встал и хладнокровно возразил:
«А я о тебе сообщу, что ты участвовал в краже сибирского золота. Вместе с тем, кто уже сидит четыре года за это в тюрьме…Я знаю, я всё знаю! А твои поместья, что ты имеешь в Гродненском уезде – ты не купил, а получил как взятку от помещиков».
Это было не очень далеко от истины, и губернатор на минуту растерялся, смешался, и Йосл двинулся к выходу…
Минут через пятнадцать губернатор, придя в себя, поднял на ноги всю гродненскую полицию в поисках Лидера. Но он исчез, как в воду канул.
А губернатор тут же подал в отставку.
Когда люди потом спрашивали Йосла, как он посмел такое сказать губернатору, да ещё в его собственном доме, он спокойно ответил:
«Тот, кто ходит в грязной одежде, - будь он хоть губернатор - не должен искать пятен на одежде другого».
И он остался таким же грабительским коробочником, как и раньше.
И ещё одну историйку припоминаю о том же Йосле.
В городе Кринки произошёл большой уголовный процесс. Я уже плохо помню, как это всё случилось. Кажется, кого-то похоронили без разрешения, при том, что требовалось вскрытие. Только знаю, что двенадцать хозяев, из важнейших городских деятелей и из похоронной компании, во главе с Йослом Лидером, должны были отправиться в Сибирь.
В Кринки прибыла сессия окружного суда, весь горд был на ногах. Всё кипело и бурлило. Опасались одного свидетеля – могильщика, на ком, по-видимому, держалось всё обвинение.
Что с ним делать? Он ведь обязательно сделает город несчастным. Убрать его раньше было трудно. Полиция его заранее задержала и доставила в суд. Берегла, как зеницу ока.
Когда начался суд и дошла очередь до того могильщика, все стали дрожать. Сейчас всем будет плохо. Йосл Лидер страшно покраснел и напрягся и вдруг закричал страшным голосом, хватаясь за зубы:
«Ой-ой-ой! Беги, Рувен, беги!»
Председатель спросил, почему он так кричит, а Йосл стал сгибаться и извиваться, хватаясь за щеку и крича диким зверем:
«Ой, зубы, Рувен, беги, не могу ни о чём думать, беги, Рувен! Ой, не могу жить, зубы болят, беги, беги!…»
При виде человека, так страдающего от зубной боли, все забегали с предложением разных средств, и Рувен-могильщик, разобравший в этих криках цитату из Торы1, тут же смылся. Йосл, пристально следя, посреди самых ужасных воплей, за Рувеном, - увидев, что опасность миновала, отнял руку от щеки и спокойно заявил:
«Мне уже лучше…»
И суд всех освободил. Не хватало главного свидетеля, на котором держалось всё обвинение…

Глава 10
Лес Розенблюма. – Я в должности лесника. – Домик в лесу. – «Он по миру пойдёт!" – Адвокаты. – Доброжинский. – Одежда на немецкий лад. – Письмо отца. – Брюки. – Моё письмо. -- Новый спор с отцом.
К тому времени Розенблюм недорого - за восемьсот рублей - купил лес, вёрст в десяти от нас. Это был густой лес, более полверсты в длину и около четверти версты в ширину – лес на дрова и лес строительный. Меня Роземблюм назначил продавать лес окрестным крестьянам отдельными участками. Договорились, что три дня в неделю – в понедельник, среду и четверг – я буду продавать лес. Я объезжал в базарный день три окрестных города – Кринки, Амдур и Соколку, с двумя десятскими: один бил молотком в медную тарелку, а другой объявлял собравшимся крестьянам о продаже трижды в неделю местного леса на дрова.
Крестьяне с телегами и топорами были уже в лесу. Я им продавал деревья, и они их рубили. В первый день со мной ещё был Розенблюм, потом он уехал.
Лес в качестве гешефта мне понравился. Я увидел, что на этом деле можно хорошо заработать. Нанять пильщиков, нарубить деревьев и нарезать доски для всяких построек - с этого можно взять кусок золота. И я это сказал Розенблюму. Он поговорил с Любовичевой. Но они не могли уделять внимание этому моему занятию. У них и без того было много работы. Поэтому они решили, что следует продать деревья похуже, а потом решить, что делать дальше.
Я знал, что это она так считала. Это она боялась, что я здесь получу подряд для своего удовольствия, буду бездельничать - как она любила про меня выражаться. Пропащее дело!
Я ездил три раза в неделю в лес с раннего утра и целый день размечал лес. Каждый крестьянин сначала выбирал себе дерево, потом шёл ко мне, чтобы я ему его продал. На проданное дерево я ставил штемпель: крепким, стальным молотком выбивал фамилию «Розенблюм». И крестьянин его рубил. Крестьяне меня всё время таскали с одного конца леса до другого. Один тащил на восток, другой – на запад, и так без конца.
Тогда стояла большая жара. Хотелось пить, а воды не было. Я брал с собой бутылку воды, но она сразу становилась тёплой, и её было невозможно пить. Я приказывал вырыть глубокую яму, ставил туда воду – ничего не помогало.
Тут мне пришёл в голову оригинальный план. Я ведь буду зимой по-прежнему в лесу, и возвращаться ночью домой – почти невозможное дело: мороз, волки, тоска. Надо бы здесь построить корчму, с хорошим колодцем, так я буду защищён ото всего: от холода, голода и жажды. Стройматериал взять из леса, а работать будут крестьяне. Вместо платы за работу я буду давать им лес. Всё это не будет стоить ни гроша, кроме как за кирпичи и кафель для печки.
В корчму я найму еврея, и там будет моя контора, и так как я не буду в первый год брать у еврея за аренду денег, он будет как следует за мной смотреть. Будет мне ставить самовар, варить еду, а я буду наслаждаться жизнью назло помещице.
Розенблюму мой план понравился, и он согласился. И почему бы он был против? Зимой это, конечно, необходимо. Я приступил к работе и месяца через три построил корчму – ну просто куколку: большое двухкомнатное помещение с отдельной конторкой для меня, с сарайчиком и глубоким колодцем, где нашли хорошую воду.
Когда всё было готово, Розенблюм явился с помещицей посмотреть на корчму. Они были довольны. Меня они даже благодарили, но в глазах помещицы я прочёл, что она не в восторге от предстоящего мне удовольствия…
На обратном пути помещица, как я и предвидел, стала натравливать на меня Розенблюма. Она считала, что меня нельзя допускать к делу. Я только расшвыряю деньги, и всё.
"Корчмушку он себе построит… на это он годится", - ворчала она.
Я опять сказал Розенблюму, что здесь можно сделать большое дело, что можно здесь заработать хорошие деньги.
Но помещица ему не позволила. Мне приказали продавать лес очень дёшево, чтобы за год продать всё; я опустил руки. Я проводил долгие ночи в лесу один со своей лошадкой и с бричкой. С собой у меня был целый чайный сервиз. Корму я сдал еврею в первый год бесплатно.
Всю зиму я продавал лес, но так дёшево, что все надо мной смеялись, и по утрам приходили с телегами по две сотни крестьян и шляхтичей. Три раза в неделю я работал очень помногу, с темна до темна. Зима была очень суровой: большой мороз, много снега, но покупатели в большой снег и в завируху тащились в лес.
Я заваливался в контору совсем измученный, но самовар стоял наготове, и это меня оживляло. Я пил и ел, что-то читал и размышлял о своих делах.
Мне пришлось справить себе для леса новую одежду, например, полушубок, хороший, тёплый тулуп, сапоги и валенки с глубокими галошами, хорошую, тёплую шапку, рукавицы – всё, что нужно для зимы. Жалованье я получал шестьдесят рублей в месяц.
Но когда я пришёл в четверг из леса домой в Макаровцы и явился в новой, «лесной» одежде в имение к Роземблюму, помещица, при виде меня взорвалась:
«Он по миру пойдёт, чтоб я так жила!» – зашипела она, как змея.
И частично, следует признать, Любовичева, возможно, была права…
Было приятно красивыми зимними вечерами, по хорошей дороге, при луне, ехать в санках десять вёрст в Соколку. Там у меня было два товарища – один по фамилии Полякевич, другой - сын Барух-Лейба. Поездка в десять вёрст занимала у меня меньше получаса. Я скорее летел, чем ехал. Раз опрокинулся вместе с санками в снег - но не опасно: снова вскочил в санки – и айда дальше.
В Соколке я проводил часа два, и к девяти уже снова был в конторе. Самовар стоял наготове, и так я провёл зиму.
Лес я почти совсем продал, но очень дёшево – по восемьдесят, девяносто рублей за тонну. Розенблюм заработал с леса кругленькую сумму в несколько тысяч рублей, и после Песах я сказал, что больше не заинтересован в этой работе.
Лес уже стал редким; я нашёл торговца, давшего за остаток редкого леса пятьсот рублей и сто пятьдесят за корчму.
Тот еврей ещё заработал тысячу рублей. Я ни в чём не ошибся - когда Розенблюм посоветовался с другим евреем - опытным лесоторговцем - тот сказал, что на лесе можно было заработать пятьдесят тысяч рублей. Тут уже Роземблюм пожалел, что не последовал моему совету.
Кредиторы пана Доброжинского стали добиваться денег через суд. Они хотели забрать у Розенблюма поместье Макаровцы и продать с аукциона.
Розенблюм нанял для суда троих адвокатов из Гродно, среди которых оказался также Исроэль-Хаим Фридберг, каменецкий писарь, знакомый моим читателям по первому тому. Дело было отправлено в Сенат, Розенблюму это стоило несколько тысяч. Тянулось это три года, но он выиграл.
Я за это время познакомился с адвокатами, которых взял Розенблюм. Поскольку Розенблюм был занят, ездил к ним я. Я тогда ещё ходил в долгополой одежде. И однажды, когда я так появился у адвоката Кнаризовского, у которого в это время собралась гродненская интеллигенция, он меня принял не очень любезно. Я, естественно, обиделся и тут же уехал домой. Розенблюму я сказал, что не передал ему то, что касалось дела и что я вообще больше к нему не поеду.
«Он – большой гордец и плохо меня принял».
Розенблюм ему по этому поводу написал. Адвокат извинился, прибавив, что являться в длинном капоте в гости – не очень красиво…
Розенблюм считал, что адвокат прав, и волей-неволей (нет, скорее волей), я оделся в короткое, на немецкий лад, платье, со штанами поверх сапог. Идя в таком, на немецкий лад, виде в Гродно по улице, я встретил каменецкого еврея из числа хороших знакомых деда. Он мне обрадовался, и я, по обычаю, просил передать сердечный привет отцу, деду и всей семье.
Через несколько недель получаю я от отца с матерью письмо. Ночью, уже лёжа в постели, я прочёл отцовское письмо. Писал он нечто в таком роде:
«Мой сын, в Каменце передал мне Шолем-пекарь от тебя привет. Я спросил, что делает мой сын, как он выглядит? Он сказал: «А, он уже ходит со штанами поверх сапог». Я просто оцепенел, ощутил удар в сердце, как от пули, я растерялся. В жизни я не чувствовал себя таким несчастным, как в этот момент, и от горя три дня не ел. Приехал домой в Пески и встретил гостью, твою свояченицу Хадас, невестку раввина, она по моему виду поняла, что я сильно угнетён, и мне пришлось рассказать ей о привете, переданном с Шолем- пекарем, и поднялся плач, и твоя мама с Хадас долго, долго плакали.
«Скажу тебе, мой сын, что я лучше получил бы от тебя привет, узнав, что ты ходишь в рваной капоте, чем в штанах поверх сапог, короче – если ты не напишешь мне, что ходишь с заправленными в сапоги штанами – как носит твой отец и как носили наши предки, - я тебе больше не отец».
Письмо меня раздражило. Я весь дрожал, его читая. С учётом тогдашней эпохи Хаскалы и моей тогдашней глупости - письмо для меня было «воплощением фанатизма и темноты»…
А что с того, что он отец, - думал я со злобой, - что мне от этого? Не такой уж он большой знаток - древнееврейский язык я знаю лучше его. Никакого наследства я от него тоже не получу. И он отказывается быть мне отцом?
Я решил написать ему назло большое письмо, в котором открыто заявлю, что заправлять брюки в сапоги я не буду, что я вообще уже хожу в короткой одежде – и всё. Я так хочу.
Мама тоже написала, как настоящая еврейка. Письмо было не письмо, а настоящий свиток скорби, с плачем и воплями:
«Хацкеле, ты уже ходишь в длинных штанах? Твой отец, твои деды не ходят в длинных штанах. Прошу тебя, мой милый, дорогой сын, чтоб ты больше не ходил в длинных штанах". У меня аж в глазах зарябило от всех этих штанов.
Письма отцу я всё же не написал. Успокоил я себя тем, что не буду иметь с ним никакого дела. Если он мне – не отец, то и я ему не сын.
Так прошло два месяца. Понемногу сердце начало подавать голос. Я стал думать о том, как отец переживает. Такой милый еврей, такой дорогой человек, такой сердечный отец. Ну, чем виноват этот правоверный еврей старой закалки, что не может видеть человека в короткой одежде? Кстати, он ведь уверен, что сын его из-за короткой одежды навечно лишится покоя на том свете. Он знает, что я – «просвещённый» и искренно верит, что не даром я умею писать по- древнееврейски письма таким высоким слогом…
Пока я ходил в долгополой одежде – для него это было каким-то знаком, что я ещё держусь еврейских обычаев, но теперь, когда я и этот знак отбросил - он боялся, очень боялся за меня: что со мной будет?
Что же теперь делать?
Написать ему и пообещать, что я буду ходить в заправленных в сапоги штанах, я не хотел - зачем лгать? Снова к этому вернуться ради отца я не мог: долгополая одежда мне давно надоела, я её стыдился….
После долгих размышлений я решил ему написать, чтобы он за меня не беспокоился - я не из тех, кто живёт чужим умом, и никаким апикойресом не стану, что я честный еврей и т.д., и т.п.
Начал я письмо и влез Бог знает куда: в знание, веру, философию и исследование - написал на восьми листах. Целых два месяца писал.
Письмо начиналось со своего рода введения с отрывком из нашего учителя Саадии Гаона1, а именно:
"Что отличает веру без знания от веры со знанием? Первое - подобно слепцу, держащемуся за другого слепца, а тот - за третьего, и т.д. И всё субботнее пространство2 проходят слепые, держась друг за друга, но ведёт их зрячий человек. Слепые знают, что первый, зрячий, их приведёт в город, куда они направляются. Но последний из слепых не уверен в своём движении. Ему всё кажется, что по пути он может натолкнуться на дерево или камень. Другой случай - когда вера сочетается со знанием - подобен слепцу, держащемуся непосредственно за зрячего. К тому же - в руках у него палка. Тот уже уверен, что достигнет города, куда направляется, и не споткнётся".
Так я доказывал отцу, что не боюсь "споткнуться". Моя просвещённость мне только поможет, а не повредит.
Отправляя отцу письмо, я совсем не предвидел, что вся моя работа будет впустую. Что отец, увидев так много исписанной "философскими рассуждениями" бумаги, побоится читать. А если и возьмётся читать - его это не заинтересует. И так и случилось: он это сразу сжёг.
С тех пор он писал мне только простые письма, сообщая о своём здоровье. И о здоровье других.

Глава 11
Снова Любовичева. -- Её уговоры моей жены. -- У меня начинаются неприятности. -- Я бегаю за рецептами. -- Печальная история с конём. -- Доктора. -- Я снова собираюсь в путь.-- Еду в Каменец.-- У деда в Пруске. -- Воровство у акциза. -- Донос. -- Бумажные деньги. -- Мой приятель -- Тёмные дела.
Любовичева чем дальше, тем больше влияла на мою жену. Та день и ночь работала, почти без перерыва, и мне это портило жизнь.
Жена родила дочь. Помещица пришла на другой день и сказала, что она хорошо выглядит и, как ей кажется, сможет на третий день встать. Ей не подходит лежать после родов восемь дней, как другие еврейские женщины.
"Ты такая замечательная хозяйка, - улыбалась она, - так вставай побыстрей".
Жена её послушалась, и - не на третий, как хотелось Любовичевой, а на пятый день после родов встала и начала выполнять по хозяйству всю тяжёлую, деревенскую работу: делала из кислого молока сыр, из сметаны - масло, доила коров, и проч. Естественно, что от подобных замечательных хозяйственных подвигов она стала кашлять и получила боли в сердце. Я привёз доктора, который сказал, то это - начало туберкулёза.
Я тут же позаботился, чтобы она не работала, и поехал с ней в Гродно к другому врачу. Конечно, она оказалась серьёзно больна. И заболев, увидела все совершённые ею ошибки. Кроме того, что она заболела от работы, но вред был и в том, что она отвадила от работы прислугу. Прислуга регулярно отлынивала от работы, так как жена делала всё сама. И теперь работать было некому: у прислуги не было к этому желания. И сразу всё пошло насмарку, и я только бегал по докторам и за рецептами.
Для ребёнка пришлось взять кормилицу. Корчма и молочная ферма были заброшены. Розенблюм взял у меня ферму - ждать он не мог - беда, да и только.
В корчме также не доставало мёда и вин. Мне было некогда за этим следить, и соседний богатый арендатор перетянул к себе весь мой заработок.
Жена чем дальше, тем всё больше заболевала, и я только и был занят докторами и рецептами. Помню, как-то ночью был у нас доктор. Он прописал рецепт и велел немедленно приготовить лекарство. Я взял у Розенблюма лошадь и поехал верхом в аптеку в Кринки. Вернулся в час ночи. Поставил коня возле дома, стал сползать с седла, но застрял ногой в стремени. Конь был очень высокий, он побежал по двору, я упал на землю с застрявшей в стремени ногой, и конь протащил меня в таком виде по дороге. Коню, как видно, тоже не понравилось, что нечто, зацепившись, болтается у него внизу, и он стал брыкаться и бить копытами задних ног. И это тоже было довольно тяжело.
Я громко закричал, схватился у забора за столб и попытался высвободить ногу, но не смог. И так, пытаясь высвободиться, я, как типичный еврей, потерял на месте сознание.
От коня удалось избавиться: ботинок сам соскочил и остался в стремени. С полчаса я лежал без сознания. Потом пришёл в себя, стал кричать, было это рядом с домом, меня подняли, привели в чувство, протёрли тело спиртом и, выспавшись, я встал здоровым.
Однажды, когда я привёз знаменитого доктора домой, он обследовал мою корчму и простукал её стены. Стены были густо покрыты сыростью. Доктор сказал, что болезнь жены - от стен, от сырости, и если её не увезти подальше от корчмы, она не выживет. Я, откровенно говоря, не имел тогда никакого понятия о сырости и о том, что это опасно. Кто смотрит на сырость - тоже мне вещь! У нас была сухая комната, я перенёс туда постель жены, и она постепенно пришла в себя, пока совсем не выздоровела.
Розенблюм мне вернул молочную ферму, но корчма уже была не то, что прежде. Утраченных гостей я уже не смог вернуть. И я снова задумался о… путешествии… Макаровцы - для меня не место: Любовичева будет изводить жену рассуждениями о том, как надо надрываться на работе и экономить, экономить, экономить...
Я написал обо всём деду. Он ответил, советуя приехать в Каменец, а он уж мне достанет усадьбу. И сразу после Суккот я отправился в Каменец. Из нашей семьи там остался дядя Мордхе-Лейб с единственным сыном. Дед, как я уже писал, жил в Пруске. И из Каменца я отправился к нему. Он тогда был занят винокуренным заводом.
В то время в Гродненской губернии все винокуренные заводы были в руках евреев. На каждом заводе были часы, показывающие, сколько выходит ежедневно спирта. И перед открытием завода являлись акцизные и запечатывали казёнными пломбами все кадки и бочки. Пломб сначала было мало, но после спохватились, что воруют слишком много спирта, и пломб появилось больше. Но не потому вначале было меньше пломб, что не знали, где надо их ставить, а просто потому, что акцизные брали большие взятки и делали вид, что ничего не замечают. Постепенно дошло до трёхсот пломб на всех аппаратах завода.
Но тут начался новый вид воровства, и сами акцизные поняли, как воровать с помощью часов, как хапать спирт - но до того, как он пройдёт через часы.
Акцизные гребли золото вместе с водочными фабрикантами. Для акцизных это просто была золотая жила.
Был у нас в Каменце часовщик М., - настоящий гений по части фальшивых пломб и подписей. Он мог сделать такую чистую работу, что её обнаружить было невозможно. Он, по сути, мог бы очень хорошо подделывать золотые и серебряные деньги, но не хотел рисковать жизнью. Но тут, на заводах, он подделывал все акцизные подписи и пломбы, и акцизные об этом знали.
Он мог бы стать очень богатым, но только тем же акцизным проигрывал в карты, в которых ему сильно не везло. Он также был очень избалован и в Бриске, куда часто приезжал на несколько дней, проживал изрядную сумму.
Акцизным он помногу одалживал. Его таскали по всей Гродненской губернии, по всем заводам, и он давал разные советы - как сделать, чтобы побольше украсть спирта. Но делал всё это с ведома самых высших акцизных чинов, поскольку хотел жить спокойно, никого не опасаясь.
У деда в Пруске он устраивал такой кунц: делал дырочку в десятипудовой медной трубе, закрученной наподобие змеи. По трубе горячий спирт поступал прямо в часы. Дырочка была сделана очень ловко. В неё вставлялась трубка, и ежедневно хапалась масса спирта. Так прошёл месяц. Дед сделал неплохой гешефт, хоть имел и большие расходы. При воровстве есть всегда большие расходы. Так, например, он дал за месяц пятьдесят рублей смотрителю, семьдесят пять - объездчику, и триста - управляющему с помощником. Крестьяне, которые тянули спирт, тоже получали деньги. Но продолжалось это недолго: донесли в губернию, явилась комиссия от акциза. Явилась тихо и сразу набросилась на "змею" - и как раз в момент, когда крестьяне тянули спирт. Шесть вёдер было вытянуто, но крестьяне успели удрать.
Тут же опечатали завод вместе со "змеёй" и составили протокол. Но наступила ночь, и как следует понять, как происходит воровство, они не успели. Поставили трёх десятских - следить, чтобы не сорвали печати. Комиссия вместе с асессором заночевала в усадьбе, чтобы завтра обдумать всё как следует.
Дед тут же привёл механика. Десятским дали, сколько надо, чтобы притворились спящими, вынули "змею" и наложили изнутри что-то вроде заплаты. Дырка осталась на месте, но никакого спирта оттуда не вытекало: часовщик уже успел сделать операцию быстро и как надо.
Наутро после завтрака, часов в 12, явилась комиссия, чтобы выяснить, как именно воруют спирт. Но спирта не вылилось ни капли - он весь прошёл через часы. Снова дали, сколько надо, и всё дело замяли. Комиссия уехала с миром, и дед опять повёл своё дело с миром. Быстро придумали новый кунц - уже не помню, какой.
В Брисском уезде было два завода, которые держали помещики. Они быстро разбогатели - воровали совсем без жалости.
Если зашла речь о гениальном мошеннике, часовом мастере, таком типичном для прежних времён, стоит рассказать историйку из его детских лет. Был он моим приятелем. Мы вместе учились у Моте-меламеда. В те времена, из-за нехватки мелких денег, было каждому разрешено властями выпускать свои собственные бумажные монетки - мелкие деньги не дороже двадцати пяти копеек. Многие хозяева выпускали бумажные монетки в одну, две, три, пять, десять, пятнадцать, двадцать и двадцать пять копеек. Чтобы крестьяне тоже разбирались в деньгах, использовался "крестьянский алфавит" в виде чёрточек: сколько чёрточек, столько копеек. Только на монетках от пяти до двадцати пяти копеек - чёрточки больше размером, означающие десятки. Указывались также имя и фамилия выпустившего монету.
Квиточки эти имели хождение в городах и сёлах всей Гродненской губернии (понятно, что в других городах тоже). Настоящие мелкие монеты - меньше, чем по половине рубля, вообще попадались редко. Квиточки крестьяне брали в обмен на привозимые ими на продажу продукты. Считали деньги по палочкам, что было для них непростым делом - ведь крестьянам даже палочки считать трудно. Распродав весь товар, они за квиточки получали товар в магазинах или напивались, а если оставалось - предлагали их на обмен евреям. Для крестьян бумажные монеты были неудобны: во-первых, их было трудно считать, во-вторых, мелкие квиточки, которые долго залёживались - они часто теряли… И в-третьих, на обмене они проигрывали, и т.п.
Конечно, мой дед был первый, кто стал делать квиточки, но потом ему это надоело. Все хозяева их производили.
Для маленьких магазинчиков эти квиточки стали спасением. Благодаря им они справлялись с "делом", не ощущая нехватки в деньгах. Тут же можно было сфабриковать "деньги", если не доставало сотни-двух, и их тут же пускали в оборот. Так продолжалось два года, пока их не запретили также по какому-то еврейскому доносу… Квиточки тогда отменили, и многие обанкротились, но без скандалов.
И вот, помню, что в то самое время один десятилетний мальчик, о котором идёт речь, учинил с квиточками Тринковского такой кунц: на квиточке в пять копеек подрисовывал полоски так, чтобы получилось двадцать пять, и делал так похоже, что никто не мог обнаружить подделки. Просто замечательная была работа. Получая такой, служивший в качестве денег квиток, Тринковский вначале, естественно, не обращал внимания. Но когда их набралось приличное количество он заметил, что двадцатикопеечных квитков как-то слишком много. Он так много не выпускал. Тут он понял, что произошла подделка. Кстати, этот мальчишка умудрился проколоть посреди квитка кусок бумаги, и когда уже стали следить, это заодно тоже обнаружилось.
Эта подделка вызвала в местечке большое волнение, и после тщательных выяснений и допросов виновного обнаружили. Раби Мотке дал будущему часовщику двадцать пять розог - намёк на двадцать пять фальшивых копеек. Во время порки все мальчики должны были считать и с каждым ударом кричать: "Одна копейка, две копейки", и т.д.
Наутро после порки он к нам явился:
"Хацкеле, ты знаешь, я придумал ещё один кунц с квитками. На этот раз сделано будет чисто…"
"Мойше, - говорю ему, - ты же клялся, что больше не будешь этого делать!"
"А! - засмеялся он, как взрослый, - ты, оказывается, тоже осёл. Ладно - раби - осёл, на то он и раби. Ведь я кричал, что больше не буду делать тот кунц, но другой-то можно!"
Для него это действительно был только кунц. За деньгами он на самом деле не гонялся. Как всем художникам, ему был дорог замысел. А рисовать он умел прекрасно.
Оставаться при своих кунцах часовщик не мог: под конец последовали многочисленные доносы, и акцизные намекнули, что ему надо бежать. И он уехал в Америку.

Глава 9
1 В оригинале принятая библейская форма: "ве-йиврах" - "и убежал…" (см., например, Брешит - в русской традиции Бытие - 31,21), вошедшая в идиш как повелительное наклонение.

Глава 10
1 По утверждению Д.Ассафа притча взята не у Саадии Гаона, а из книги "Обязанности сердец", с.26, раздел 2, сочинения еврейского философа-моралиста Бахьи бен Йосефа Ибн Пакуды, (2-я пол. 11 в., Испания)
2 Т.е., площадь размером в две тыс. локтей в районе жилья, где можно ходить в субботу, не нарушая субботнего отдыха.

Мои воспоминания.Том I



Мои воспоминания.Том II



Наши партнеры

Животный мир Кобринщины, Кобрин, Беларусь